Уже позже, намного позже, стало ясно, что не стремление к мирским радостям выводило из монастыря. Нет. Гнал тот самый грех, который мы и за грех-то не считаем, но который когда-то сверг Денницу с неба и внес в мир зло. Этот грех — гордость, желание считать себя лучше, умнее и совершенней. Но это было уже потом, а сейчас я бежал из монастыря, не сказав об этом никому. Хотя ведь никто не держит. Очевидно, что это была не боязнь, а обыкновенный стыд, заглушенный навязчивой мыслью о собственной исключительности. И еще нежелание стяжать главное христианское качество — смирение.

Мост через стремящуюся к Оке Жиздру уже был виден. До слуха доносились звуки лесовозов, денно и нощно курсировавших к деревообрабатывающему комбинату. Лес перед дорогой заканчивался большой опушкой с вырубленными, но не выкорчеванными деревьями. На пеньке, прямо у тропинки, обернувшись к дороге, сидел человек в скуфейке. Поверх подрясника красовался ватник.

«Ну вот, — раздраженно подумал я, — я от бабушки ушел, и от дедушки ушел, а от монаха…»

Услышав шаги, человек в подряснике — и это действительно оказался монах, причем священник — иеромонах, обернулся и, разглядев меня, спросил:

— О, Александр! Ты не слышал, к полуношнице звонили?

— Да нет, отец Никон. Скоро зазвонят, — опешив от простоты вопроса, ответил я.

— А я вот к дороге вышел, сердце ноет что-то. Письмо недавно получил, болезни родных одолели, так я утром к дороге выхожу и молюсь тут за них.

Мне стало как-то не по себе, а отец Никон продолжал:

— Ты, брат, зря до полуношницы уезжаешь. Пойдем к мощам приложимся, «Се жених грядет в полунощи…» споем, тогда и поедешь. Тебя куда посылают-то?

О том, что я сбегаю из монастыря, у меня язык не повернулся объявить. Отец Никон положил мне руку на плечо, внимательно посмотрел в глаза и сказал:

— Я тебе, Александр, давно хотел благословить одну вещь. Монаху ее уже не носить, а вот священнослужителю в миру она ох, как необходима.

Он достал из кармана плетенный, с кисточками, поясок, каким подвязывают подрясник белые священники и диаконы, перекрестил его, поцеловал и протянул мне.

Ошарашено посмотрев на монаха, я только и мог вымолвить:

— Так я, отец Никон, еще не…

— Будешь, брат, будешь. Ну, пойдем к полуношнице.

***

Прошло много лет. Поистерся поясок, сплетенный иеромонахом Никоном, но до сего дня я стараюсь надевать его на простые, «домашние» приходские службы. И вспоминаются мне сырая прохлада оптинского лесного утра и скромный человек в ватнике поверх подрясника, который все понял и все предвидел: и мою ложь, и мое бегство, и наше совместное возвращение.

Не удержался

Кабинет отца наместника располагался на втором этаже здания, восстановленного по сохранившимся архивным чертежам и рисункам. Поэтому и лестничный пролет в нем изготовили деревянный: «как раньше было».

Архимандрит, он же «отец наместник», в своей полувековой жизни столь много времени провел пред закрытыми дверьми начальственных кабинетов, что, переселившись в собственное присутственное место, благословил входную дверь не закрывать…

— У меня секретов нет, и скрывать в обители нечего.

В результате этого, для многих непонятного, распоряжения через некоторое время отец наместник по скрипу деревянных ступеней мог сказать, кто к нему поднимается, а спустя год уже точно определял и состояние духа очередного посетителя. В этот раз архимандрит даже из-за стола навстречу вышел. Ступеньки сообщили, что весть будет неожиданная, неприятная и несет ее не кто иной, как отец эконом. Так и оказалось.

Отец эконом — монах особенный. И не только потому, что росл, дороден и громогласен. Отличительная черта отца Михаила — постоянная занятость, деловитость и умение все видеть, замечать и исправлять. Он и монахом-то стал именно по этой причине.

Приехал в монастырь вместе со студенческим отрядом — помощь в реставрации оказывать, — да так проникся заботами монастырскими, что академический отпуск взял. Когда же заметил, что утром без молитвы не работается, а вечером без «Свете тихий» не засыпается, написал прошение в монастырскую братию. Постригли. Нарекли Михаилом, да тут же и должность экономскую дали, как само собой разумеющуюся, только ему и предназначенную.

Отец наместник никогда еще не видел эконома столь расстроенным…

— Что там случилось, отец Михаил? — обеспокоился он.

— Саня пропал.

— Велика новость! — в сердцах ответил архимандрит. — Он все время куда-то пропадает и так же всегда находится.

— Да нет, батюшка. Он всерьез пропал.

— Как это «всерьез»?

Пришлось отцу Михаилу поведать, что давеча, то есть вчера вечером, пришел к нему Саня и попросил благословения пойти на речку рыбу ловить. Зная, что из этой затеи, как и вообще из всех затей монастырского чудака, ничего толкового не выйдет, но не находя запретительных поводов, эконом благословил, но разрешил взять лишь одну удочку…

Тут надобно немного рассказать о человеке, который являлся и, надеюсь, по сей день является неотъемлемой частью монастыря, хотя никто его в братию не принимал, пострига над ним не совершал, сана не возлагал и вообще толком не представлял, откуда этот человек взялся. Все звали его — Саня.

Сам он определял себя, как православного хиппи, хотя, если бы не нательный крест на толстом гайтане, его можно было бы принять за какого-то современного дзэн-буддиста. В рассуждениях Сани иногда слышались столь мудреные обороты и философские изыски, что собеседник замирал в ожидании интересного вывода или определения, но, так их и не дождавшись, пожимал плечами и отходил в сторону. Саня вообще не следил за логикой своей речи, как, впрочем, и за самим собой. Наименование «юродивый» к нему было неприменимо, так как в окружающем мире он видел только красивое, удивительное и неповторимое. Прилипший к обуви комок грязи мог вызывать у Сани аллегорическое рассуждение о несопоставимости праха земного и красоты человеческой, которую даже духовная нечистота не может превозмочь, а приставший к этому комку лепесток одуванчика вводил хиппаря в трансцендентальное состояние, которому не мог помешать даже голод.

Саню любили все — не за что-то конкретное, а просто за то, что он вообще был. Его вечно чем-то угощали, но у него никогда ничего не было. Все раздавалось или где-то благополучно забывалось.

Внешний вид у монастырского сокровища был бродяжный. Хотя после первых произнесенных с хипповской утонченностью слов, после кроткого чистого взгляда, Санино одеяние становилось для его собеседника делом второстепенным, поэтому не всякий мог ответить, во что вообще Саня одет и как он толком выглядит. Испросив благословение на «улов рыбы», Саня получил у отца эконома удочку и краюху хлеба для наживки, так как накопать червей, а затем насадить их одного за другим на крючок новоявленному рыбаку было ни физически, ни нравственно невозможно. Еще отец Михаил хотел объяснить, где лучше поймать карася или бубыря, на что Саня ответил рассуждением о рыбарях-апостолах, которые рыбу ловили сетью, а не палкой с ниткой и согнутым гвоздем.

Вооруженный орудием лова, Саня направился к нижним воротам обители, где почти вплотную к монастырской стене протекала быстрая речка. «Монастырский» ее берег был пологим, а противоположный — круча.

С монастырской башни сперва было видно лысоватую Санину голову, но затем она скрылась в зарослях берегового лозняка. Специально за ним никто не наблюдал, да и рыбаков у монастырских стен всегда располагалась не менее десятка. Рыба — она в душе паломница, во всей округе не клюет, а около монашеского пристанища в любое время поймать можно.

Среди кустов с рыбачьими прогалинами и затерялся монастырский хиппи. На вечерней службе Саня не показался, но этому не придали особого значения, а во время ужина о нем не вспоминали, так как он не различал трапезные: и в монашеской мог подкрепиться, и в паломнической его всегда кормили.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: