Вместе с тем он нередко задумывался, что будет делать, когда закончится это тягучее путешествие. Гардемарин почти не сомневался, что рано или поздно партизаны отпустят его, и пребывал в колебаниях – придерживаться ли ему намеченного маршрута или выбрать иной путь в Нью-Йорк. Незнание языка совершенно не заботило его – обнадёженный тем подчёркнутым уважением, которое выказали ему, а точнее, имени российского посла, он почему-то был убеждён, что и дальше все будут с таким же пиететом относиться к офицеру русского флота. Немало поломав голову, он всё же решил не отклоняться от заранее выбранного пути. Рок-Айленд – это название крепко засело в его мозгу, превратившись чуть не в подобие земли обетованной. По достижении Рок-Айленда все проблемы будут позади, и останется лишь считать время до прибытия в Нью-Йорк. Так ему казалось.
В одно прекрасное утро отряд достиг какой-то реки. Событие это выглядело настолько поразительным после многих дней абсолютной суши, что Чихрадзе поначалу не поверил собственным глазам, когда увидел поблёскивающую в лучах восходящего солнца гладь воды. Он подумал, что она ему мерещится, и лишь услышав возбуждённые голоса солдат, понял, что это не мираж.
С чем можно сравнить ту безмерную радость, которая охватила всех при виде реки? Лишь тот, кто пересёк пустыню, может представить себе это ликование. Ещё не остановившись на привал, люди уже начали стягивать с себя одежду и ускорять шаг, спеша окунуться в блаженную прохладу. Чихрадзе видел, как солдаты группками отделялись от основной колонны и бегом неслись к реке. Командиры не одёргивали их.
Вскоре колона остановилась. Охранник отвернул кусок материи, закрывавший вход, и махнул пленному рукой – вылезай, мол. Гардемарин спрыгнул на сухую спёкшуюся землю и с удовольствием потянулся, разминая мышцы. Было ещё довольно рано, но солнце уже шпарило вовсю. Горячий воздух обжигал горло. Голубая лента реки казалась ненатуральной на фоне бесплодного серо-коричневого плато. Всюду был раскалённый голый камень, и лишь у самой воды он уступал место зелени – низенькой чахлой травке, ровным слоем покрывавшей оба берега.
В реке уже плескались солдаты. Нагие, красные от загара, они дурачились как мальчишки, забыв о войне и долгом переходе. Да это и были мальчишки – вчерашние школяры, призванные под ружьё. Редко кто из них отметил свой двадцать первый день рождения, а уж тридцатилетние и вовсе были в диковинку. Глядя на них, Чихрадзе повеселел. Ему вдруг открылось, что американцы – такие же люди, как все остальные, они тоже не чужды простых удовольствий и также с трудом переносят тяготы походной жизни. Разумеется, он и прежде не считал их какими-то загадочными чудищами, но языковой барьер подсознательно мешал гардемарину воспринимать местных жителей как существ, во всём подобных ему. Теперь же эта невольная предубеждённость исчезла, и он почувствовал себя их частью, разделил их чувства и настроение. Скинув с себя опостылевшую одежду, он ринулся в воду, что-то крича и размахивая руками. Его приняли как своего. Никто не шарахнулся от странного русского, не посмотрел на него с недоумением. Солдаты продолжали плескаться как ни в чём не бывало, и он стал плескаться вместе с ними. Благодатная влага объединила людские сердца.
Потом, довольные и счастливые, они лежали на берегу, а их одежда, сполоснутая в реке, сохла на верёвках в фургонах. Американцы шутили между собой, пихаясь и гогоча во всё горло, а Чихрадзе слушал их, опустив веки, и наслаждался покоем. Иногда кто-нибудь из американцев обращался к гардемарину с шутливым замечанием или вопросом. Тот не понимал ни слова, но для порядка кивал. Иногда даже улыбался. Самую малость, чтобы не обнажить зубы. Охранники его куда-то улетучились, наверное, тоже пошли купаться. Никто из офицеров не обращал на него никакого внимания. Чихрадзе не удивился бы, если б ему сейчас выдали серую форму и поставили в строй – до того он чувствовал себя своим в этой компании загорающих людей.
Понемногу возбуждение проходило, и давала о себе знать усталость. Ведь они шли всю ночь, и теперь, разморённые жарой, начали клевать носами. Чихрадзе поднялся, отряхнул с себя песок и хотел уже пойти в фургон, как вдруг заметил невдалеке странную группу людей. Их было пятеро: двое в серой форме, с ружьями на перевес, и трое почти голых испуганных парней, державших в руках свёрнутую одежду. Те, что были с ружьями, конвоировали раздетых. Они неспешно подошли к командиру, и один из солдат коротко отрапортовал ему. Командир кивнул, затем начал что-то выспрашивать у голых. Те, переминаясь с ноги на ногу, отвечали и боязливо косились на солдат. Допрос длился недолго. Командир вдруг засмеялся, похлопав по плечу одного из пленных, и махнул рукой, отходя к реке. Конвоиры повели пленников куда-то за фургоны. Чихрадзе подумал, что их подселят к нему в вагон, но внезапно услышал выстрелы. Несколько мгновений он стоял как истукан, не зная, что делать, и лишь беспомощно озирался. Его удивило, что все вокруг оставались безучастны, словно выстрелы в пустыне для них – самое обычное дело. Потом начал что-то понимать. Ужасный смысл произошедшего проник в его сознание, сковав душу ужасом. Ему стало страшно идти дальше, страшно смотреть на тех, кто ещё несколько мгновений назад был жив, а теперь недвижимо лежал на растрескавшейся земле. Даже потеря Штейна и убийство пассажиров дилижанса не потрясли его так сильно, как эта расправа. Возможно, дело было в том, что дилижанс был взят с боем, и смерть защитников казалась более естественной. Этих же пленных просто прикончили – как дичь на охоте, как свиней, обречённых пойти под нож. И сделали это те самые мальчишки, с которыми он только что дурачился в реке. Ещё вчера они зубрили географию и арифметику, а сегодня со спокойной (а может, и неспокойной) душой расстреливали беззащитных людей. «Неужели такова война?» – с содроганием думал Чихрадзе.
Глава четвёртая
Следствие начинается
Попов прислал Лесовскому телеграфный запрос относительно офицеров, отправленных им в Нью-Йорк. Лесовский отвечал, что после телеграммы из Фолсома не имеет от тех никаких сведений. Костенко, с которым Степан Степанович консультировался перед отправкой телеграммы, вновь погрузился в пучину депрессии. Ведь это была его обязанность – ехать за картами в Калифорнию. И хоть он был непричастен к медвежьей самодеятельности командующего Тихоокеанской эскадрой, ощущение своей бесполезности донимало его всё сильнее. Не находя себе места, он решил пренебречь советами Стекля и снова посетить полицейское управление Нью-Йорка – на этот раз с целью узнать имя следователя, ведущего дело об убийстве Моравского. Он был почти убеждён, что это преступление связано с его похищением; сомнения же на этот счёт русского посла он объяснял тем, что барон вообще не хотел вмешивать русских подданных в местные интриги. Это могло боком выйти и самому послу, и подданным, и всей конструкции русско-американских отношений.
Костенко не мог сидеть сложа руки. Его деятельная натура и двусмысленное положение, в котором он оказался после истории с похищением, требовали какого-то выхода. Не сказав никому ни слова, он нанял бричку и поехал в управление.
Это было ранним утром. Он рассчитывал, что в это время в учреждении будет мало народу, но ошибался. Вестибюль был полон. Семёну Родионовичу пришлось протискиваться к столу секретаря и громко выспрашивать дежурного офицера. Этот ход подсказал ему Нисон на случай, если он захочет ещё раз навестить полицию.
Дежурный офицер не заставил себя долго ждать. Выслушав просьбу Костенко, он сверился с какой-то книгой, верёвкой привязанной к столу, и ушёл докладывать. Спустя пару минут вернулся – Семёну Родионовичу предлагалось пройти в комнату нумер 23. «Это на втором этаже», – добавил офицер, захлопывая книгу и протягивая ему пропуск – белую карточку с печатью, на которой было написано его имя.
Семён Родионович поднялся по лестнице, предъявил пропуск охранникам и, найдя комнату двадцать три, постучал в дверь.