Оживают лица, загораются глаза. Вода на палубе — выше колен. Неважно! Я чувствую, что и во мне просыпается какая-то удаль. Пусть появится теперь смерть. Я плюну ей в костлявую морду и скажу:

— А теперь души всех!

Мы забрались на рундуки и сбились в одну кучу. Только один Митрошкин держится в стороне. Он украдкой крестится и что-то шепчет. Над ним издевается Зобов:

— Брось, слышь ты, эту канитель. Ты только подумай — до поверхности моря далеко, а до неба еще дальше. Не услышит тебя твой бог, хотя бы ты завыл белугой…

— Оставьте его в покое, — советует офицер.

Мандолина сменяется граммофоном. Под звуки рояля баритон напевает знакомые слова:

Обойми, поцелуй,
Приголубь, приласкай…

Все слушают эту песню угрюмо. Она звучит для нас какой-то насмешкой. Там, наверху, в живом мире, лучистое небо разливает радость. Всюду блеск и трепет жизни. Может быть, в этот момент кто-нибудь смотрит с берега на море, любуется игрою красок и грезит о любви и счастье. И не подозревает, что под голубою поверхностью вод, под струящимся золотом, на глубоком дне, в тяжких муках корчатся люди. Вода продолжает прибывать. Залитые ею аккумуляторы перестают работать. Электрическое освещение постепенно слабеет, свет гаснет. Воздух плотнеет, становится тяжким. Мы ждем не горячих поцелуев возлюбленной, а холодных объятий смерти.

— К черту эту пластинку! — кричит старший офицер.

— Поставьте что-нибудь повеселее!

Завертелась новая пластинка. Женщина цинично поет про шофера-самца. Эта похабщина вызывает хохот…

Прошло несколько часов мучительного ожидания.

Электричество погасло. Пустили в ход юнгеровский аккумулятор. Это небольшой ручной фонарь. Свет от него слабый, как от маленькой свечки. Кругом полусумрак.

Вода дошла до высоты рундуков и остановилась. Давление на непроницаемую перегородку с той и другой стороны уравновесилось. Но воздух начал портиться и настолько уплотнился, что больно стало ушам.

То и дело поднимаем головы и жадно, как звери на добычу, устремляем взгляды на носовой люк. Спорим, горячимся. Зобов доказывает, что этим выходом нужно воспользоваться немедленно, пока мы не истратили своих сил.

— Мы, как птицы из клетки, вылетим отсюда вместе с воздушным пузырем. Только бы люк открыть.

Его поддерживает комендор Сорокин, страдающий легкими.

Другие возражают:

— Может, вылетим, а только куда прилетим? К черту в лапы?

— Лучше подождем.

Больше всех настаивает на этом старший офицер.

— Стойте! Тише! — кричит электрик Сидоров.

Голова его запрокинута, а правая рука поднята вверх.

Напрягаем слух. Где-то и что-то гудит. Все ближе и ближе. Над головою различаем шум бурлящих винтов. Ясно, что проходит какое-то большое судно.

Взрыв радости и надежды выливается в крики:

— Нас ищут!

— Сейчас выручат!

— Спасены!

Старший офицер поворачивается к Зобову и заявляет:

— Я прав оказался. Погода тихая. Мина с запиской не должна далеко уплыть. Нас скоро найдут…

Зобов отвечает на это:

— Да не скоро выручат…

Спустя несколько минут опять раздается гул винтов.

Еще больше утверждаемся в мысли, что теперь будем спасены.

Даже Зобов как будто начинает верить в это. Он запрокинул голову и смотрит на носовой люк. Кулаки его величиною в детскую голову крепко сжаты, здоровые зубы оскалены. Рычит разъяренным львом:

— Эх, вырваться бы отсюда! Только бы вырваться!

Я знаю грандиозные замыслы Зобова, понимаю его. Пламенем гнева загорелась грудь. Я откликаюсь:

— Дружба! Мне с тобой по пути — одним курсом…

В лодке не действует ни один прибор, ни один механизм. Все части ее давно похолодели. «Мурена» стала трупом. От соединения соленой воды с батарейной кислотою выделяется ядовитый хлор. Ощущается неприятное царапание в горле, щекотание в ноздрях. Но мы упорно ждем спасения. В жутком полусумраке, издерганные, подбадриваем себя разговорами, шутками. Больше всех в этом отношении отличается Залейкин.

— Эх, братва! Уж вот до чего жаль мне свою женку!

— До сих пор ты как будто холостым считался, а? — спрашивают Залейкина.

— Это я наводил тень на ясный день. Иначе — перед любовницами разоблачили бы. А на самом деле я давно обкручен. Да и бабенка же у меня, доложу я вам! Надставить бы ей хоть на один вершочек нос, была бы первая красавица на всей земле. Люблю я ее, как дождь свинью. Она тоже меня любит, как кошка горчицу. Словом, только в раю такую пару можно найти. И жизнь у нас проходила, можно сказать, только в одних радостях.

— Как же это ты наладил?

Залейкин, как всегда в таких случаях, рассказывает и не улыбнется.

— Очень просто. Один день я запущу в нее поленом и не попаду — она радуется. На другой день жена ахнет в меня горшком и не попадет — я радуюсь. Каждый день была у нас только радость. Вот!

Судорожным хохотом мы заглушаем свою тревогу, смертельный страх.

Я думаю, что если существует бог, то он, наверное, улыбнулся, когда зачат был Залейкин.

Не успели затихнуть от смеха, как от носа послышался испуганный шепот:

— Тише, братцы! Слышите?

Старший офицер поднимает фонарь. В стороне от нас, к, носу, в полутьме маячит согнутая человеческая фигура. Это ползет к нам по рундукам Митрошкин.

Он останавливается и показывает рукой к корме:

— Слышите? Царапают ногтями… Шепчутся… Живы они, живы…

— Кто живы? — мрачно спрашивает Зобов.

— Наши… Просят, чтобы пустили их в носовое отделение…

Митрошкин, не похожий на самого себя, ежится и в страхе закрывает лицо руками.

Все невольно открываем рты и прислушиваемся. Мертвая тишина. Не слышно даже дыхания. Хоть бы какой признак жизни донесся до нас из отрезанного мира! И есть ли где жизнь? Кажется, вся вселенная находится в каком-то оцепенении. Слабо горит свет, а между рундуками мертво поблескивает черная вода. Лица у людей неподвижны, как маски. Глаза холодные, пустые. Наш ручной фонарь — это лампада в склепе.

— Ха! Вот черт! Взаправду напугал! — смеется Залейкин.

Начинается нелепый галдеж. Говорят все сразу, нервно смеются, лишь бы только не молчать. Тишина для нас тягостна, невыносима. Мы можем сойти с ума.

Воздух портится. Дышать становится труднее. В голове шум.

— Граммофон! — скомандовал старший офицер.

— Граммофон! — разноголосо повторяют и другие.

Из большой красной трубы, словно из пасти, выбрасываются звуки оркестра, а за ним, как удав, медленно выползает здоровенный бас Шаляпина. Он громко возвещает о королевской блохе:

Блоха! Ха-ха!..

Грохочет дьявольский грохот, точно кто бревном бухает по железным бортам лодки.

Один из матросов повторяет за Шаляпиным:

Блоха! Ха-ха!..

Его смех подхватывают еще несколько человек. Становится и жутко и весело.

Звуки оркестра пронизывают уплотненный воздух, испуганно мечутся на небольшом пространстве. Их оглушает грозный бас:

Призвал король портного:
«Послушай ты, чурбан!
Для друга дорогого
Сшей бархатный кафтан…»

Грянул неистовый смех. Вместе с Шаляпиным и мы все повторяем: «Блоха! Ха-ха!..»

Буйное веселье охватывает нас, как зараза. Ничего не слышно, кроме судорожного смеха. Залейкин задирает голову и будто клохчет. Старший офицер держится за живот, трясет плечами, сгибается, точно от боли. Зобов качается с боку на бок, как маятник комендор Сорокин дрыгает ногами. Некоторые катаются на рундуках, дергаются, корчатся, как в падучей болезни. У меня от смеха распирает грудь, трясутся внутренности. Мелькают на бортах уродливые тени, маячат предметы. В ушах треск от грохочущих голосов. Давно уже молчит граммофон, не слышно Шаляпина, а мы наперебой повторяем его слова: «Блоха! Ха-ха!» И опять неудержимый шквал смеха сотрясает наши тела. Содрогается вся лодка…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: