Мелкий дождь, скосившись от ветра, колюче бьет в лицо, журчат ручьи, стекая по водосточным трубам, блестят тротуары и мостовые, отсвечивая огни электрических фонарей, протянувшихся вдоль улицы двумя золотыми гирляндами. То и дело, гудя, проносятся трамваи, выбрасывая из-под колес грязные брызги. Над некоторыми домами, вспыхивая и потухая, горят разноцветными лампочками рекламы. Среди людей, торопливо шагающих по улице, ни одного знакомого человека.
Унылая скука, как липкая паутина, обволакивает сердце, гася радость жизни, и все мне становится постылым. Я стараюсь себя уверить, что Амелию остановила плохая погода, а может быть, она больна, но в то же время в моем мозгу змеей извивается мысль, ехидно подсмеиваясь, что я обманут и одурачен, что сладкозвучная песня моей любви, внезапно оборвавшись, останется недопетой…
Уже поздно. Меньше шума, реже движение — город, истощив на дневные заботы энергию, начинает погружаться в ночной сон.
Вдруг на другой стороне улицы, на тротуаре, держась за руку высокого молодого человека, плотно к нему прижимаясь, показывается знакомая фигура женщины.
«Она!»
Пересиливая себя, чтобы удержаться на ногах, я приваливаюсь к каменной стене дома, холодной и мокрой от дождя. У самого подъезда, прощаясь, он крепко целует ее, мою Амелию, запрокинувшую перед ним голову, и уходит, стуча каблуками по асфальту тротуара, — самоуверенный и довольный.
— Не меня, а штурмана она хотела… — прохрипел я, отрываясь от стены.
И странно, — как оскорбленные дети бегут к матери, так и я, взрослый человек с крепкими нервами, с сильными мускулами, закаленный в битве с житейскими невзгодами, устремляюсь к морю, словно ожидая, что лишь в нем одном, ласковом и грозном, найду себе отраду. По пути, недалеко от гавани, в той части города, где ютится нищета, проституция и вся портовая голытьба, заворачиваю в кабак, чтобы хоть на короткое время одурманить голову. Клубится сизый чад табачного дыма, густо насыщенный особым кабацким запахом: от буфета к столикам, втиснутым между небольшими перегородками, и обратно, пошатываясь и толкаясь, бродят фигуры матросов, доковых рабочих и женщин. Буфетчик, крупный англичанин с пухлым подбородком, в одном расстегнутом жилете, с засученными рукавами, обнажившими толстые руки, солидно восседая за стойкой, едва успевает с двумя своими помощниками-подростками откупоривать бутылки, наполнять из-под крана большие хрустальные кружки пивом. Среди этих закопченных стен, в зловонном чаду, настолько густом, что даже огни электрических лампочек кажутся мутно-желтыми пятнами, точно в тумане, не унимаясь, стоит пьяный гомон, пронизываемый резкими выкриками, хохотом и женским визгом. Я не любитель отравлять себя алкоголем, но теперь, когда у меня стучат челюсти, когда давно не испытываемая отчужденность тяжелым камнем наваливается на грудь, охотно глотаю виски, обжигая кровь. Кто-то, хлопнув меня по плечу, говорит знакомым голосом:
— О друг! Добрый вечер! Откуда, какими ветрами пригнало вас к этой пристани?..
Передо мною, раздвинув ноги, стоит мой приятель Блекман, толсторожий негр, крепкий и неуклюжий, точно изваяние из черного мрамора.
— Садитесь, — отвечаю я и требую еще стакан.
— Что с вами?
— Пейте.
С Блекманом, всегда отличавшимся лихостью моряка и товарищеской преданностью, я подружился, плавая вместе на одном английском корабле. У него до сих пор, точно над кем-то подсмеиваясь, подмигивает левый глаз, окруженный глубокими шрамами. Это у него награда с острова Мадейры. Помню, как он из-за уличной девицы поспорил с матросом другого корабля, белобрысым норвежцем, как тот, размахнувшись, со всей силой ударил его бутылкой по лицу и как я потом тащил его, точно куль с мукою, на свое судно.
Сейчас, обрадовавшись встрече со мною и угощению, он важно сыплет в стакан перец и соль, кладет большую дозу горчицы, наливает виски и пиво и все это мешает указательным пальцем. Получается бурая жижица, похожая на дрожжи, называемая английскими моряками «смерчем», а русскими — «стенолазом». Выпивая, он сладко причмокивает и, размахивая руками и толстыми пальцами, сообщает мне:
— Только что кончил рейс, как сейчас же попал в сухопутный тайфун. Три дня и три ночи крутился. А теперь сижу на мели при полном штиле…
— Хорошо, Блекман, я дам денег.
— О, вы всегда были мне добрым другом, но мне и не надо денег, я хочу только закусить и хватить смерча, чтобы мозги завертелись.
Около нас, заражая своей бурной удалью, кипит и клокочет распутная жизнь, и, точно в грязном водовороте, кружатся непутевые люди, горланя, ругаясь, распевая песни, икая, насвистывая, торгуясь с женщинами.
Не успели мы как следует разгуляться, как начинают закрывать кабак. Люди выходят неохотно, ворчат и ругаются; некоторых выталкивают силой. Толпа пьяных несколько минут стоит перед дверями, словно в ожидании, что, может быть, они еще откроются. Рваные и затасканные женщины, приподняв юбки, танцуют перед своими кавалерами, похабно извиваясь, взвизгивая осипшими и ржавыми голосами. Потом вся эта пьяная ватага медленно расползается, как липкая грязь, по темным закоулкам портовых трущоб.
Захватив с собою пива, виски и разных закусок, мы с негром остаток ночи проводим на берегу моря.
Дождя уже нет, через разорванную завесу облаков кое-где мерцают звезды, иногда на минуту покажется половинка луны, осветит поседевшую равнину вод и снова скроется, словно проваливаясь в черную яму. Но ветер дует еще с большей силой, певуче носится над простором, взъерошивая море, напряженнее громыхает прибой, точно силясь кого-то преодолеть, опрокинуть. В гавани, залитой огнями, даже ночью не прекращается жизнь: уходят одни корабли, а вместо них приходят другие, оглашая тьму то воющей сиреной, то дружными гудками.
Мы оба под хмелем, но продолжаем пить, посасывая водку или пиво из горлышек.
— Амелия, ты потом раскаешься, но будет поздно! — с болью кричу я в сторону города и, согнувшись, хватаюсь руками за мутную голову.
— О, это? Плюнь! — говорит Блекман, догадываясь, в чем дело. — Пойдем в рейс — все пройдет. Со мной то же было. Наша одна африканка протаранила сердце… Красавица была: губы толстые, мягкие, на голове кудри — маленькие кольца, груди — два больших шара, живот — не обхватить руками. О, она вся блестела, как черная звезда!
Подняв голову, я смотрю на него, — он, качаясь, сидит передо мною темной уродливой тенью.
— Как черная звезда?
— Да, да… Ушел в море, и все прошло. Теперь я с белыми привык. А тогда тошно было…
Для большей убедительности негр, крутя кудрявой головой, разражается руганью на всех европейских языках.
Одинокий маяк, вспыхивая, продолжает бросать в темноту лучи красного света.
— Хорошо, Блекман, вместе пойдем в плавание.
— О, конечно вместе!..
Я рассказываю ему, что готовлюсь на штурмана и что скоро буду держать экзамен.
Блекман, обрадовавшись, скалит белые зубы, жмет мне руку и орет:
— Полный ход вперед! Я к вам служить пойду…
— Мы ей докажем, этой вертлявой девчонке! — говорю я, показывая на город.
— О, докажем!
Пуская отъявленную ругань, негр грозится кулаком и плюется в сторону города.
Дальнейшее представляется смутно, как путаный сон. Помню только, что мы проболтались до самого утра, а потом, обнявшись, поддерживая друг друга, отправились в матросский дом, где и нанялись на первый попавшийся корабль.
Паровой буксирный катер, резко посвистывая, обходя другие суда, вытягивает из гавани наш трехмачтовый парусник, носящий громкое имя — «Нептун».
Одетый в морскую форму, я стою на верхней палубе среди кучи матросов, совершенно мне незнакомых, обтрепанных и грязных, но лихо держащихся, никогда и ни при каких обстоятельствах не унывающих. В голове моей все еще шум, несмотря на то что время уже за полдень, хочется спать после пережитой бессонной ночи. Погода улучшается, ветер, нагулявшись за сутки, дует с меньшей силой. Изредка на короткое время, выглянув из-за малахитовых облаков, засияет солнце, зажигая зеркальные окна пароходов, разливаясь по рыжим черепицам городских крыш, раздвигая дали, дробясь по волнистой поверхности моря. Потом снова становится угрюмо вокруг. Хмурятся небо и море, точно недовольные друг другом, но всюду идет работа, кипит жизнь. Громыхают паровозы, передвигая составы к пакгаузам и обратно, резко лязгают лебедки, нагружая и опустошая корабли, стучат молоты, вызывая звон железа, свистят катера, гудят большие пароходы, точно перекликаясь между собою. Все звуки, сливаясь, носятся над гаванью одной энергичной песнью труда. Пахнет нефтью, дымом каменного угля, перегаром машинного масла, южными фруктами.