О. Тарасий перебил его.
— У них недавно печальный случай вышел… он и печальный, и замечательный. Мы мальчика-то этого только что в монастыре отпевали.
— А, это вы о смерти Георгия?
— Вот именно… он ведь как раз русский мальчик.
— И был очень хороший ученик, — спокойно сказал о. Лаврентий. — Вообще примерный воспитанник.
— Вообразите, — продолжал о. Тарасий, очень оживленно, даже показалось, что слегка он волнуется, — были дети на покосе, трясли сено, жарко знаете ли, разогрелись, побежали воды испить. Все выпили. Ни с кем ничего. Один этот Георгий…
— И надо добавить, — методически подкреплял о. Лаврентий, — что этот мальчик отличался особою серьезностью. Был весьма религиозен. Без сравнения с другими. Ему шел одиннадцатый год, а он уже отлично знал церковную службу.
О. Тарасий опять горячо перебил. В его небольших голубых глазах ясно чувствовалось волнение.
— Да, заболевает. Температура страшная, приезжает наш фельдшер, ну, успокаивает его, ничего, мол… пройдет. Скоро выздоровеешь. А он прямо и говорит: "Нет, не выздоровею. Я уж знаю. Каких бы докторов ни звали, я все равно помру". И так, видите ли, уверенно, точно и вправду знает. Жар же, разумеется, все пуще. Но он сознания не терял. Надо думать, воспаление легких?
О. Тарасий вопросительно оглянулся, как бы спрашивая воображаемого доктора.
— Он здесь и лежал, на этой кроватке в лазарете, — протянул о. Лаврентий, указывая на ослепительную, финской чистоты и аккуратности, постель. Правда, трудно себе представить, чтобы несколько дней назад умер на ней ребенок.
— Да, и главное-то: совсем незадолго до смерти (а он и хворал несколько дней), приподымает-ся этот Георгий на кровати, смотрит так пристально, и говорит: "Видите, видите?" — "Нет, мол, ничего не видим". "Да как же не видите, вон Он… Господь-то наш, Иисус Христос, вон, в ногах у постели стоит".
Ну, кто был, смотрят, ничего не видят. А он даже волноваться начал. "Да ведь вот Он, совсем рядом, ведь свет-то от Него какой, ведь светлей солнечного, неужели не видите?"
Что-то перехватило горло о. Тарасию.
— Никто-то вот не видал, он видел. К нему, к ангельской-то душке сам наш Повелитель пришел, и прямо его к Себе на грудь принял… Это уж что говорить…
— Замечательный случай, — сказал покойно о. Лаврентий. — Я лично присутствовал, по долгу заведующего. Мальчик, действительно, утверждал, что видит.
* * *
Поблагодарив о. Лаврентия, мы пешком, неторопливо двинулись из скита. Ладога стала совсем синяя, с голубизною, со светлыми кое-где, стеклянными струями. В направлении Сердоболя вился дымок. Белая точка под ним, маленький "Сергий" возвращался с паломниками на Валаам.
— Я полагаю, — сказал о. Тарасий, сохраняя как бы взволнованность, но и задумчиво, — что мальчик этот был особенный, святой.
— Видимо, что особенный, о. Тарасий.
Дорога медленно, плавными полудугами, спускалась вниз. Справа, слева открывались леса, кой-где блестело серебро пролива. Далеко над лесом воздымалась колокольня монастыря.
Очаровательны такие монастырские дороги — на Афоне ли, на Валааме меж лесов, в благоухании вечера наступающего, в тишине, благообразии святых мест. Незаметно будто бы, но нечто входит и овладевает путником.
О. Тарасий посмотрел на меня.
— Вам нравится у нас тут?
— Очень нравится, о. Тарасий.
И я, и спутники не были разговорчивы сейчас, но о. Тарасий, думаю, почувствовал, что над всеми нами некая власть его Валаама. "Валаамские монахи обожают свой остров, — говорили мне и раньше, — холодность к нему воспринимают как обиду".
— Раньше, знаете… тут не только зайцы, лисы людей не боялись. Прямо на дорогу и выходит, хвостом своим, помелом, помахивает. Ну, теперь много пораспугали.
Мы спустились к мосту через глубокий овраг. На другом берегу оврага опять церковь, небольшая, деревянная.
— Гефсимания. Раньше тоже тут скит был, а теперь в запустении. В том здании финны солдаты живут, артиллеристы.
"Мир" вошел-таки на Валаам: что делать! Ведь советская граница, по воде Ладоги, в каких-нибудь двадцати верстах.
Мы зашли в церковь, благоухающую кипарисом — весь ее резной иконостас, из кипарисового дерева, создан "трудами валаамских иноков".
А в стороне от церкви, на лужайке, окаймленной лесом, стоит бедная часовенка, совсем открытая. Огромная икона-картина "Моление о чаше" всю ее занимает. Впечатление такое, что просто среди леса икона, едва прикрытая от дождей, — типичный валаамский уголок, божествен-ное, окруженное природой, природа, знаменованная святыней.
…В прозрачном вечере, спустившись вниз к заливу, мы нашли мотор и моряков наших, Светика и о. Рафаила, в мирном разговоре. Каменный крест высился над ладьей, на берегу. А над ним отвесные скалы, на вершине которых сосны.
И мы сели, чтобы продолжать наш путь по острову.
* * *
О. Николай, худенький, с бородкою, с кроткими серыми глазами, тихий и безответный, смиренным видением встает в памяти моей на плотнике близ Коневского скита. Сзади пустынька о. Дамаскина — мы не успели в этот раз осмотреть ее. Слева озерцо, узкое и длинное, с плавающими по воде желтыми березовыми листьями. И справа озеро, тоже малое, и тоже зеркальное. Кругом лес, тишина. Прямо перед нами церковь, и у входа о. Николай, схимник и пустынножитель, даже не иеромонах. Он не может вас благословить, но с каким глубоким уважением целуешь эту старческую, морщинистую руку… О. Николай ведет показывать свою деревянную церковь. Он всем видом своим как бы извиняется за то, что существует. В этой последней скромности его есть даже и таинственное. Семидесятилетний старичок, точно сошедший с нестеровской картины (схимник у озера), но вот такой тихий и особенный, что сядет он в лодку — лодка сама и поплывет. Зайцы придут кормиться из его рук, ласточка сядет на рукав. Может быть, он идет, а может быть, и уйдет туда, за церковь, растает в лесу.
— Он будет в ночь на воскресенье сослужить в этой церковке о. Федору, когда мы причащаться-то будем, — шепчет Михаил Алексеевич.
…Времени мало, и мы торопимся. Главное посещение Коневского скита еще впереди. А сейчас мы едем за о. игуменом, опять в скит Всех Святых. Какой полный день! В жизни нет одинаковости. То недели и месяцы, где все пусто, то часы, заставляющие тебя, в переполненности, молчать, быть наедине с налитым в тебя.
Мотор постукивает. Опустив руку за борт, чертишь пальцем по бегущей воде узор, разливающийся серебром. Смотришь на гранитные утесы. Они поросли мхом. Вот березка повисла над гладью, над стеклом залива. А там выше богородицына травка разметалась по луде лиловыми пятнами, под соснами, до которых и не доцарапешься по отвесу.
Заехав за о. игуменом, мы возвращались в монастырь. На одном из поворотов залива справа выплыл большой бот о. Памвы с паломниками. Светик и о. Рафаил застопорили. О. Памва также. Корабли наши сблизились, двигаясь по инерции, потом мы дали немного ходу и выдвинулись вперед. Увидев о. игумена, молодежь с о. Памвою поднялась, стоя, хором пели они знаменитую песнь монастырскую: "О, дивный остров Валаам…" Она звучала здесь довольно стройно. О. игумен тоже поднялся, благословил издали паломников.
Потом сел, тихим своим голосом сказал мне:
— Приятно видеть здесь православных, русских. Это нам всегда очень радостно.
И указал о. Рафаилу рукой движение к монастырю. Светик нажал рычаг, наш мотор, как адмиральское судно, пошел вперед. Сзади плыли паломники.
И сквозь шум машины хор выводил свой однообразный напев:
"Рука божественной судьбы
Воздвигла здесь обитель рая…"
Приблизившись к мостику, под который надо нам было приходить к монастырю, о. Рафаил встал и опять сигнально протрубил в свой небольшой рог.
Мы долго бродили у монастырской решетки, под деревьями, над проливом. Сквозь листья краснел закат. Ладога под ним сизела. Лес зеркально отображался в проливе — сосны росли кронами вниз. Потом прошел белый пароходик из Сердоболя, сломал зеркало. Сосны в воде затанцевали змеями.