Пришел Антон. Слегка сутулясь, как обычно, он подал ей холодную с мороза руку и сказал:

— Это Шопен? Помню, слышал. Только ты замедляешь темп.

— Вовсе не Шопен, — сухо ответила Машура. "Он уверен, что все знает, и музыку, и искусство, — подумала она недружелюбно, — удивительное самомнение!"

— Да, значит, я ошибся, — сказал Антон, покраснев, — во всяком случае, темп ты чрезмерно замедляешь. Машура взглянула на него.

— Я просто плохо читаю ноты.

Он ничего не ответил, но чувствовалось, что остался недоволен.

— Я была нынче в галерее, — сказала Машура, кончив и обернувшись к нему.

— Не знал. Я бы тоже пошел. Отчего ты мне не сказала?

— Просто встала утром и решила, что пойду. В пять часов они пили чай одни — Наталья Григорьевна уезжала в комитет детских приютов, где работала. Отрезая себе кусок soupe anglaise' (Ломтик хлеба, залитый бульоном (франц.)), Антон сказал, что, по его мнению, все эти кубисты, футуристы, Пикассо — просто чепуха, и смотреть их ходят те, кому нечего делать. Машура возразила, что Пикассо вовсе не чепуха, что в галерею ходит много художников и понимающих в искусстве. Например, там встретила она Христофорова.

— Христофоров понимает столько же в живописи, сколько Наталья Григорьевна в литературе, — вспыхнув, ответил Антон. Машура рассердилась.

— Мама в десять раз образованнее тебя, а ругать моих знакомых — твоя обычная манера.

Антон заволновался. Он ответил, что в этом доме ему давно тесно и душно; что, если бы не любовь к Машуре, он бы здесь никогда не бывал, ибо ненавидит барство, весь барственный склад, и действительно не любит их знакомых.

В его тоне было задевающее. Машура обиделась, ушла наверх. Но Антон погружался в то состояние нервного возбуждения, когда нельзя остановиться на полуслове; когда нужно говорить, изводить, чтобы потом в слезах и поцелуях помириться, или же резко разойтись. В ее комнате стал он доказывать, что неуверен, любит ли она его по-настоящему, и, во всяком случае, если любит, то очень странно.

Машура сказала, что ничего странного нет, если она случайно встретила Христофорова. Разговор был длинный, тяжелый. Антон накалялся и к концу заявил, что теперь он видит, — во всяком случае, Машура дитя своего общества, которое ему ненавистно и где, видимо, иные понятия о любви, чем у него. Тогда она сказала, что Христофоров звал ее к себе и что она пойдет.

— Это гадость, понимаешь, мерзость! — закричал Антон. — Ты делаешь это нарочно, чтобы меня злить.

Он ушел взбешенный, хлопнув дверью. Машура плакала в этот вечер, но какое-то упрямство все сильнее овладевало ею. "Захочу, — твердила она себе, лежа в темноте, в слезах, на кушетке, — и пойду. Никто мне не смеет запрещать".

Вернувшись домой, Наталья Григорьевна осталась недовольна. По одному виду Машуры и тому, что был Антон, она поняла, в чем дело. Эти сердечные столкновения весьма ей не нравились.

Со своим покойным мужем она прожила порядочно, как надлежит культурным людям, без всяких слез и сумасбродств. И считала, что так и надо.

На другой день с утра заставила Машуру заниматься елкой, распределять подарки, посылала прикупить чего нужно — то к Сиу, то к Эйнем. Машура машинально исполняла; в этих мелких делах чувствовала она себя легче.

Как в хорошем, старом доме. Рождество у Вернадских проходило по точному ритуалу: на первый день являлись священники, пели "Рождество Твое, Христе Боже наш": Наталья Григорьевна кормила их окороком, угощала наливками, мадерами и теми неопределенно-любезными разговорами, какие обычно ведутся в таких случаях. Она не была поклонницей этих vieux religieux', но считала, что обряды исполнять следует, ибо они — часть культурной основы общежития.

Потом приезжали с бесконечными визитами разные дамы, какие-то старики, подкатывали лицеисты в треуголках, шаркали, целовали ручку и ели торты. Весь день приходили поздравлять с черного хода. Наталья Григорьевна заранее наменивала мелочи.

В этом году все протекало в обычном роде; как обычно, Машура очень устала к концу первого дня. Как всегда, много было народу и детей на второй день, на елке; было так же парадно и скучновато, как полагается на елках взрослых. Профессор, друг Ковалевского, длинно рассказывал, глотая кофе, что обычай празднования Рождества восходит к глубокой древности, дохристианской. Его прообраз можно найти в римских Сатурналиях, где так же дарили друг другу свечи, орехи, игрушки.

Антон не пришел; он не явился и на следующий день, и не звонил. Подошел Новый год. Машура чокнулась шампанским с матерью, а Антона будто и не было. "Что-то будет в этом году!" — думала она, засыпая после встречи. Чувствовала себя одиноко, то хотелось плакать, то, напротив, сердце останавливалось в истоме и нежности.

И, не очень долго раздумывая, вдруг в один морозный святочный вечер надела она меховую кофточку, взяла муфту и, ничего не сказав матери, по скрипучему снегу побежала к Христофорову.

XII

Христофоров был дома. В его мансарде горела на столе зеленая лампа. Окна заледенели; месяц, еще неполный, золотил их хитрыми узорами. А хозяин, куря и прихлебывая чай, раскладывал пасьянс. Он был задумчив, медленно вынимал по карте и рассматривал, куда ее класть. Валеты следовали за тузами, короли за тройками. В царстве карт был новый мир, отвлеченнее, безмолвней нашего. Всегда важны короли, одинаковы улыбки дам, недвижно держат свои секиры валеты. Они слагались в таких сложных сочетаниях! Их печальная смена и бесконечность смен говорили о вечном круговороте.

"Говорят, — думал Христофоров, — что пиковая дама некогда была портретом Жанны д'Арк". Это его удивляло. Он находил, что дама червей напоминает юношескую его любовь, давно ушедшую из жизни. И каждый раз, как она выходила, жалость и сочувствие пронзали его сердце.

Он удивлен был легким шагам, раздавшимся на лесенке, — отворилась дверь: тоненькая, зарумянившаяся от мороза, с инеем на ресницах стояла Машура.

Он быстро поднялся.

— Вот это кто! Как неожиданно! Машура засмеялась, но слегка смущенно.

— Вы же сами меня приглашали.

— Ну, конечно, все-таки… — Он тоже улыбнулся и прибавил тише: — Я, правду говорю, не думал, что вы придете. Во всяком случае, я очень рад.

— Я была здесь, — говорила Машура, снимая шубку и кладя ее на лежанку, — только раз, весной. Но вас тогда не застала. И оставила еще черемуху… Что это вы делаете? — сказала она, подходя к столу. — Боже мой, неужели пасьянс?

Она захохотала.

— Это у меня тетка есть такая, старуха, княгиня Волконская. У ней полон дом собачонок, и она эти пасьянсы раскладывает. Христофоров пожал плечами виновато.

— Что поделать! Пусть уж я буду похож на тетку Волконскую.

— Фу, нет, нисколько не похожи.

Христофоров сходил за чашечкой, налил Машуре чаю. Достал даже конфет.

— Вы дорогая гостья, редкая, — говорил он. — Знал бы, что придете, устроил бы пир.

Какая-то тень прошла по лицу Машуры.

— Я и сама не знала, приду или нет. Христофоров посмотрел на нее внимательно.

— Вы как будто взволнованы.

— Вот что, сказала вдруг живо Машура, — нынче святки, самое такое время, к тому же вы чернокнижник… наверно, умеете гадать. Погадайте мне!

— Я, все-таки, не цыганка! — сказал он, и засмеялся. Его голубые глаза нежно заблестели.

Но Машура настаивала. Все смеясь, он стал раскладывать карты по три, подражая старинным гаданьям; и, припоминая значение карт, рассказывал длинную ахинею, где были, разумеется, червонная дорога, интерес в казенном доме, для сердца — радость.

— Вам завидует бубновая дама, — сказал Христофоров и разложил следующую тройку. — Любит вас король треф, а на сердце, да… король червей.

— Это — блондин? — спросила Машура. Христофоров взглянул на нее загадочно. Она не поняла, всерьез это или шутка.

— Да, блондин. Как я.

Он вдруг смутился, положил колоду, взял Машуру за руку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: