— Ха, Вера Сергеевна… Нашли кого с Лабунской равнять. Фанни засмеялась.
— Дело вкуса, голубчик. Не настаиваю.
Уже в передней, подавая ей одеться, Ретизанов сказал:
— Неужели вы серьезно думали привлечь меня этой… Верой Сергеевной?
Фанни хлопнула его слегка муфтой и вышла.
— Вы чудак, ангелочек. Всегдашний чудак. А мне еще в тысячу мест.
И она захлопнула дверь. Ретизанов же пошел пить кофе. Читал газеты — и раздражался — ему казалось, что они созданы для опошления жизни. Ничто порядочное не может появиться в них.
В это утро ему пришла мысль о том, что следовало бы заключить союз творцов и людей высшей породы, тайный союз вроде масонского, для охранения духовной культуры, общения между собой и попыток коллективного, но строго аристократического решения дел искусства, философии, поэзии. Мысль его воодушевила. Он бросил кофе, отправился в кабинет, долго ходил из угла в угол, пощелкивая пальцами, бормоча, потом пошел в спальню, для совещания с гениями. Его кровать отделялась занавесью. Он просунул голову между ее складками, погрузил глаза в полумглу, потом закрыл их. Некоторое время молчал, затем, уже против его воли, мозг зашептал бессмысленные слова, пока не стало казаться, что ни его, ни комнаты нет, все слилось в одно смутное пятно. Гении ответили. Они шептали, слабо и нежно, в оба уха. Он улыбался, кивал. Когда узнал, что нужно и они перестали, он отошел, бледный и усталый, сел на диван и отер лоб. Гении одобрили его. Они сообщили также, что завтра возвращается из Петербурга Лабунская.
В два часа он завтракал, один, в Праге, задумчивый и рассеянный. Когда подали бутылку мозельвейна и он налил вино в зеленоватый бокал, вдруг появился Никодимов.
— Ах, это вы… Ретизанов даже вздрогнул.
— Ну, присядьте…
— Что вы на меня так смотрите? — спросил Никодимов, холодновато улыбаясь. — Я не кусаюсь. Ретизанов смутился.
— Нет, ничего. Я вас не боюсь.
Никодимов спросил, пригласили ли его на маскарад.
— Пригласили… А вы откуда знаете, что все это… что это будет?
Никодимов имел нездоровый вид и слегка подрагивал глазом.
— Я знаю потому, что меня именно не пригласили. Всех моих знакомых пригласили, но не меня. Ретизанов спросил простодушно:
— Почему же не вас? Это странно. Никодимов ответил не сразу.
— Потому, — сказал он наконец, — что я Никодимов, Дмитрий Павлыч Никодимов. Но я все равно приду.
— Дмитрий Павлыч Никодимов… — протянул Ретизанов. — Как странно… Да, а знаете, — вдруг добавил он задумчиво, — когда вы подошли, мне на минуту стало жутко. Я ощутил… какую-то мертвенную тень на сердце. Будто что- то неживое.
Никодимов поднялся.
— Довольно, — сказал он. — Мне, знаете, все это надоело. Мертвенная или живая тень, мне все равно. Я пока все же человек, а не фигура.
Ретизанов привстал.
— Нет, да я не хотел вас обидеть.
Но Никодимов повернулся и отошел в дальний угол. Там сел один за столик и потребовал водки. Ретизанов же остался в смущении и некоторой тревоге. Что-то его угнетало. Кончив обед, расплатился. На сердце у него было тоскливо. Хотелось какой-то музыки.
Выйдя на Арбат, он взял налево, пересек площадь и мимо хмурого Гоголя 'пошел Пречистенским бульваром. Навстречу бежали гимназистки и хохотали. В тире Военного училища, за стеной, шла стрельба. Дети играли у эстрады. На деревьях гомозилось воронье, устраиваясь на ночь; зажигались желтые фонари, да летел снежок, бил в лицо. Чувство глубокой призрачности охватило Ретизанова. Вдруг ему показалось, — стоит ветру дунуть, все развеется, как и он сам. Он остановился…
— Может быть, ничего этого и вовсе нет? — спросил он вслух. Дети шарахнулись от высокого, худого, седоватого господина, говорившего с самим собой. Он постоял минуту и пошел дальше. У себя он застал Христофорова — в кабинете, в кресле у камина.
— Камин уже топился, — сказал Христофоров, улыбаясь, — когда я пришел. Я принес вам книжки, которые брал еще до Рождества. И говоря правду — озяб. Потому и сел погреться.
— Вы как будто извиняетесь, — сказал Ретизанов. — Черт знает! Вы должны были заказать себе кофе или еще что вздумается… Но вы вообще очень скромный человек… Когда я вас вижу, мне кажется, что вы хотите стать боком, в тень, чтобы вас не видели.
— Ну, может быть, я вовсе не так скромен, как вы думаете, — ответил Христофоров.
Ретизанов велел подать кофе.
— Вы действуете на меня хорошо, — сказал он. — В вас есть что-то бледно-зеленоватое… Да, в вас весеннее есть. Когда к маю березки… оделись. Говорят, вы любитель звезд?
— Да, люблю.
— В звездах я ничего не понимаю, но небо чувствую и вечность.
Он помолчал, потом вдруг заговорил с жаром:
— Я очень хорошо понимаю вечность, которая глотает всех нас, как букашек… как букашек. Но вечность есть для меня и любовь, в одно и то же время. Или, вернее, — любовь есть вечность…
Ретизанов выпил чашку кофе, совсем разволновался. Он нападал на будничность, серое прозябанье, на само время, на трехмерный наш мир, и полагал, что истина и величие-лишь в мире четырех измерений, где нет времени и который так относится к нашему, как наш — к миру какой-нибудь улитки.
— Время есть четвертое измерение пространства! — кричал он. — И оно висит на нас, как ветхие, как тяжелые одежды. Когда мы его сбросим, то станем полубогами и одновременно будем видеть события прошлого и будущего что сейчас мы воспринимаем в последовательности, которую и называем временем. Впрочем, вы понимаете меня.
Христофоров сидел, молчал и курил. Ему нравилось золотое пламя, беспрерывный, легкий его танец, но с самого того вечера, как Машура приходила к нему, его не покидало чувство острой, разъедающей тоски. Машура жила все тут же, на Поварской. Но у него было ощущение, что она где-то бесконечно далеко. Неужели он пойдет, позвонит у подъезда и взойдет в ее светелку, где она читает или шьет? Это казалось ему невозможным.
Ретизанов наконец умолк. Молча он смотрел в камин, потом вдруг обернулся к Христофорову.
— Вы о чем-то думаете, своем, — сказал он. — Ха! Я волнуюсь, а вы погружены в мысли и как будто печальны.
— Нет, — ответил Христофоров. — Я ничего. Ретизанов взял щипцы и помешал в камине.
— Печаль, во всяком случае, украшает мир. Он становится не так плосок. Быть может, душа стремится за пределы, одолеть которые дано лишь мудрым.
Он вдруг засмеялся.
— Слушайте, совсем про другое. Хотите идти со мной в маскарад… Такой художественно-поэтический маскарад на днях. Христофоров вздохнул и улыбнулся.
— Я получил приглашение. Но, во-первых, у меня нет костюма.
— Можно просто во фраке.
Христофоров встал, подошел к нему и, положив руку на плечо, сказал тихо, со смехом:
— Но у меня, дорогой мой хозяин, именно нет фрака. Ретизанов удивился.
— Да… фрака! Так вы говорите, что у вас нет фрака? Христофоров, все так же смеясь, уверил его, что не только фрака нет, но и никогда не было.
— Да, и не было… — проговорил Ретизанов с той же задумчивостью и как бы серьезностью, с какой мог говорить о четырхмерном мире. — Ну, если и не было… — Вдруг он хлопнул рукой по столу. — Если не было, так возьмите мой!
Христофоров, все улыбаясь, начал было его отговаривать. Но Ретизанов заявил, что, если дело во фраке, он обязательно дает свой, старый, но вполне приличный.
— Позвольте, — кричал он уже у себя в спальне, снимая с вешалки фрак с муаровыми отворотами, на почтенной шелковой подкладке, — если вы не можете идти, потому что не во что одеться, а какой-нибудь Никодимов, игрок, дрянь, будет… Нет, это уж черт знает что!
Фрак оказался впору. Но Ретизанов так увлекся, что заставил мерить жилет и брюки.
— Послушайте, — сказал он горячо, — я очень вас прошу, наденьте все, здесь фрачная сорочка, галстук, бальные туфли. Христофоров изумился.
— Зачем? Для чего же…
— Я хочу поглядеть вас в параде… Нет, пожалуйста… Вы, может быть, будете другой… Я выйду, вы оденетесь, приходите в кабинет.