И вот за тонкой сеткою осин, летя над речкою и низиной, появился и сам тайный обитатель этих мест. Длинноносый вальдшнеп тянул на заре, насвистывал, нахоркивал вечный призыв любви, верное указание весны. Налетев близко, вдруг увидел людей, трепыхнулся, сделал пол-оборота и на крепких, на упругих крыльях, разрезая длинным носом разрумянившийся воздух, полетел дальше.
Христофоров засмеялся:
— Нас увидел! Что за зоркий глаз! Я прервал вас, Ваня, потому, что очень люблю это, весенний вечер, тягу…
Он достал из старенького портсигара на закурку табаку, стал свертывать его в бумажке между пальцев.
— С тягою связано мое детство, дом, усадьба, мать, отец— все то, что ушло невозвратимо. Вот я и взволновался. Что же до вас… ну, молодость нередко вызывает в нас участие, сочувствие… А потом… вы знаете, ведь я совсем один. Родители мои давно уж умерли, сестра погибла в революцию, женат я не был. Так что я бобыль. И надо думать, во мне есть какое-то семейственное тяготение — вы, например, кажетесь мне вроде бы племянником. И вот в Москву, Бог даст, доедем, мне бы хотелось повидать кое-кого из прежних… Ведь мы, знаете, становимся теперь уж редкостью…
— Да, вы не совсем такой… обыкновенный, — глухо сказал Ваня.
Христофоров подпер рукой голову:
— Необыкновенного во мне ничего нет, просто я человек, но, правда, мало подходящий к нашим временам. — Он улыбнулся. — Для чего такой я нужен?
— Однако же вы учите меня?
— И очень рад, и очень рад… — Христофоров вдруг взял его за руку, как бы взволнованно. — Вы слушайте меня. Все, что я вам говорю, слушайте. Дурному не научу, а, кроме меня, некого вам слушать. И время трудное, и ваша жизнь длинна.
Закат смутно краснел сквозь чащу, и вода журчала. Иногда что-то похрустывало в лесу. Христофоров поднял голову к небу. Оно стояло высоко, бледно-зеленое, медленно пламенея к западу, и холодно-лиловое к востоку. Легким узором едва проступали звезды.
— Вот она, — сказал Христофоров, указал на бледно-золотистую нежную Бегу. — Это Вега, Ваня, альфа Лиры, о которой я говорил вам, как об одной из самых близких к нам.
— Да, помню.
— Это Вега, — повторил Христофоров. — Голубая звезда Вега, звезда любви, моя звезда.
— Как же так ваша?
Вы не видите сейчас параллелограмма Лиры, возглавляемого ею. Небо недостаточно еще стемнело. А почему это моя звезда, особый разговор.
Христофоров разговора не продолжал. Да было бы и поздно. Уже вполне темнело.
В Двориках по-ночному лаяла собака. Пора.
У Антона Прокофьича на столе стояла маленькая лампочка, едва освещавшая комнату. Сам он раздевался за перегородкой, по временам высовывал худую голову в очках и с тощею козлиною бородкой.
— Кто смел, — крикнул он, когда Ваня и Христофоров входили, — тот двоих съел.
Панкрат Ильич, с которым, видимо, шел у него оживленный разговор, стелил на полу тулуп.
— То-то вот и съел… они, черти, все нажратые. Кто сыт, тот и съел. А наше мужичье что? Заместо хлеба оконятник. Ткнешь его, он и икнет.
— Ага, сопутнички, пора, пора, — заговорил вновь Антон Прокофьич. — Ну что ж, все жительство наше обозревали, все Палестины? Как нашли здешнюю местность?
— Да мы так, — Ваня ответил уклончиво, — просто прошлись.
Панкрат Ильич осклабился:
— Алексей Иваныч, все ли звезды перечли? А то вдруг бы чего не позабыть? Там у вас хозяйство большое!
— Всех не перечтешь, Панкрат Ильич, а закат ясный, чистый, и, пожалуй, завтра опять денек выдастся погожий…
— Значит, и совсем по земле поедем.
Из-за перегородки опять высунулась остроугольная тень:
— Про звезды, значит, и ска-ажи на милость…
— Алексей Иваныч у нас самый во всем городе ученый человек, — ответил Панкрат Ильич тоном серьезным и благожелательным. — Оно, конечно, это теперь мало кому нужно, да ведь не век же так будет…
Христофоров с Ваней улеглись на полу, рядом. Огонек задули. Некоторое время все лежали молча. Тикал только маятник дешевеньких часов с гвоздями вместо гири.
Вдруг Панкрат Ильич приподнялся и сел:
— Нет, я этой стервы не вынесу. Это как хочешь, Антон Прокофьич.
За перегородкой скрипнуло.
— Да ведь я что ж, мне целоваться с ними, что ли?
— Посуди сам: у меня тридцать десятин земли. Что я, украл ее? Нет. От отца получил? Тоже нет. Я ее, землю-то, своей мозолью нажил. Я как сукин сын работал, и в Москве, и в Ростове служил, недоедал, недосыпал, все копил. Бывало, даст хозяин к празднику пятерку — прямо в сберегательную. И женился, завел дом, землицу, свиней, птичник, всякую коровку. Овес сеял шведский и шатиловский — сам за семенами ездил. Сеялка, веялка, плуги какие — загляденье.
— В полном обороте хозяйство… — откликнулись из-за перегородки.
— А земля что у меня давала? Почитай сто пудов с десятины. Я овес разводил, хоть на выставку выставляй. Свиньями с латышом мог померяться, с Башинским…
Панкрат Ильич помолчал, только в темноте слышалось его сопенье.
— Свиней всех перерезали, птицу исполком сожрал, землю раскроили, чтобы каждому бродяге хватило. А что толку? Эта же земля теперь тридцати пудов не дает. А ты бейся. Да того гляди, из собственной избы выставят. Нет, чего тут… Заряжу двустволку да как ахну раза, вот тогда узнают.
Панкрат Ильич несколько раз вздохнул, бурно, с клокотаньем, перевернулся, почесался и довольно скоро захрапел.
Христофорову же не спалось. Все эти разговоры он слыхал не раз — не так уж интересно, даже некое уныние они нагоняли. Просто хотелось отдохнуть, тишины, света… он и сам точно не сказал бы чего, только не этой избы, и не храпа, и не розвальней, не крупов, не меринов…
Ваня дышал ровно, но Христофоров чувствовал, что он не спит. Вдруг Ваня сел. Христофоров слегка пошевелился.
— Вот, не могу заснуть, — прошептал он. — Вы меня растревожили, что ли…
— Чем же я вас растревожил? — тоже шепотом спросил Христофоров.
Не знаю, — глухо ответил Ваня. — Сам не знаю. Христофоров тоже сел, взял Ваню за руку:
— Вы точно недовольны мною? Ваня вздохнул:
За что мне недовольным быть? Да и я… — Ваня Докончил, как бы замявшись, — я, Алексей Иваныч, не могу быть недоволен вами, если бы и захотел. Он помолчал.
— Почему вы это говорили… голубая звезда, звезда любви… Я ничего не понимаю.
— Ах, вот что…
Если бы не было темно в избе, Ваня увидел бы, как расширились и вперились в бледный квадрат окна глаза Христофорова.
— Это, Ваня, тоже отголосок прежнего.
— Ну, ладно, прежнего… А что же? Христофоров пожал его руку:
— Вы хотите от меня какой-то исповеди… в душной избе, по дороге в Москву, завтра будем прятать вещи…
Ваня сел поудобнее и шепнул не без упрямства:
— Хочу.
— Ну что же, если хотите… — Христофоров помолчал. — Голубая звезда есть звезда-покровительница всей моей жизни. Я случайно это открыл. То есть для меня самого это ясно, а для других… В чистоте, нежности этой звезды слилось все прекраснейшее, женственное, что разлито в мире. Для меня Вега есть облик небесной Девы, неутоленной любви, благостной силы, мучившей и дававшей счастье…
— Значит, вы счастливы не были.
— Иногда, быть может, был… Но…
Голос Христофорова слегка пресекся. Ваня вздохнул:
— Это нам трудно понять, Алексей Иваныч. — И вдруг приложил горячий лоб к руке Христофорова. — Я два года назад полюбил одну девушку. У нас жила, беженка. Полька. Как я ее любил! Мы цельный год с ней и прожили. А потом она уехала… Так, все-таки уехала.
Христофоров почувствовал на руке своей горячую влагу. Голова Вани слегка вздрагивала.
— Уж как просил не уезжать… уехала.
Христофоров медленно, ласково гладил другою рукою волосы Вани. В четырехугольнике окна была видна голубоватая звезда.
К большому удовольствию Панкрата Ильича, утро принесло мороз. Поднялись совсем затемно. Антон Прокофьич вздул огонь, при фонаре запрягали, при полных звездах, по скрипучему синему снегу двинулись неведомо куда — по крайней мере, так казалось Христофорову. Что-то таинственное, почти воровское было в этом выезде. То ли разбойники, то ли контрабандисты. Христофоров и улыбался про себя, ощущая под ногой куль с крупою, но и какое-то волнение в нем подымалось. Вечером должна уж быть Москва. На фабрике вблизи Рогожской собирались ночевать у сторожа, дяди Панкрата Ильича.