По вечерам, иногда даже ночью, окончив свои молитвы, преподобный обходил келий и заглядывал в "волоковые"[10] оконца. Если заставал монахов вместе, то стучал им палкою в окошко, а наутро звал к себе, "увещевал". Действовал спокойно и не задевая, более всего стараясь убедить. Но иногда налагал и епитимий. Вообще же, видимо, обладал даром поддерживать благообразный и высокий дух просто обаянием облика. Вероятно, как игумен, он внушал не страх, а то чувство поклонения, внутреннего уважения, при котором тяжело сознавать себя неправым рядом с праведником.
Трудолюбие мальчика и юноши Варфоломея оставалось неизменным и в игумене. По известному завету ап. Павла, он требовал от иноков труда и запрещал им выходить за подаянием. В этом резкое отличие от св. Франциска. Блаженный из Ассизи не чувствовал под собой земли. Всю недлинную свою жизнь он летел, в светлом экстазе, над землей, но летел "в люди", с проповедью апостольской и Христовой, ближе всех подходя к образу самого Христа. Поэтому и не мог, в сущности, ничего на земле учредить (учредили за него другие). И труд, то трудолюбие, которое есть корень прикрепления, для него несущественны.
Напротив, Сергий не был проповедником, ни он и ни ученики его не странствовали по великорусской Умбрии с пламенною речью и с кружкою для подаяний. Пятьдесят лет он спокойно провел в глубине лесов, уча самим собою, "тихим деланием", но не прямым миссионерством. И в этом "делании" наряду с дисциплиною душевной огромную роль играл тот черный труд, без которого погиб бы он и сам, и монастырь его. Св. Сергий, православный глубочайшим образом, насаждал в некотором смысле западную культуру (труд, порядок, дисциплину) в радонежских лесах, а св. Франциск, родившись в стране преизбыточной культуры, как бы на нее восстал.
Итак, Сергиева обитель продолжала быть беднейшей. Часто не хватало и необходимого: вина для совершения литургии, воска для свечей, масла лампадного, для переписывания книг, не только что пергамента, но и простой харатьи[11]. Литургию иногда откладывали. Вместо свечей — лучины. Образ северный, быт древний, но почти до нас дошедший: русская изба с лучиной с детства нам знакома и в тяжелые недавние годы вновь ожила. Но в Сергиевой пустыни при треске, копоти лучин читали, пели книги высшей святости, в окружении той святой бедности, что не отринул бы и сам Франциск. Книги переписывали на берестах — этого, конечно, уж не знал никто в Италии блаженно-светлой. В Лавре сохранились до сих пор бедные деревянные чаша и дискос, служившие при литургии, и фелонь преподобного — из грубой крашенины с синими крестами. Питались очень дурно. Нередко не было ни горсти муки, ни хлеба, ни соли, не говоря уже о приправах — масле и т. п.
Следующие два рассказа изображают материальное положение монастыря и роль игумена — верно, немыслимую для Запада.
В одну из затруднительных полос пр. Сергий, проголодав три дня, взял топор и пошел в келию к некоему Даниилу.
— Старче, я слышал, что ты хочешь пристроить себе сени к келий. Поручи мне эту работу, чтобы руки мои не были без дела.
— Правда, — отвечал Даниил, — мне бы очень хотелось построить их; у меня все уже и для работы заготовлено, и вот поджидаю плотника из деревни. А тебе как поручить это дело? Пожалуй, запросишь с меня дорого.
— Эта работа не дорого тебе обойдется, — сказал ему Сергий, — мне вот хочется гнилого хлеба, а он у тебя есть; больше этого с тебя не потребую. Разве ты не знаешь, что я умею работать не хуже плотника? Зачем же тебе звать другого плотника?
Тогда Даниил вынес ему решето с кусками гнилого хлеба ("изнесе ему решето хлебов гнилых посмагов")[12], которого сам не мог есть, и сказал: вот, если хочешь, возьми все, что тут есть, а больше не взыщи.
— Хорошо, этого довольно для меня; побереги же до девятого часа: я не беру платы прежде работы.
И, крепко подтянув себя поясом, принялся за работу. До позднего вечера пилил, тесал, долбил столбы и окончил постройку. Старец Даниил снова вынес ему гнилые куски хлеба как условленную плату за труд целого дня. Только тогда Сергий поел.
Итак, игумен, духовник и водитель душ в личном своем деле оказывался последним, чуть что действительно не "купленым рабом". Старец Даниил начинает с того, что опасается, как бы пр. Сергий не "взял слишком дорого". Почему он решил, что Сергий возьмет дорого? Почему допустил, чтобы игумен трудился на него целый день? Почему просто не поделился своим хлебом? (Даже не "поделился"; сказано, что сам он этого хлеба не мог есть.) Не указывает ли это, что сквозь воспитание и воздействие преподобного в отдельных иноках прорывалось самое обычное, житейское, до черствости и расчета? Старец, приходивший к Сергию на исповедь, за душой и благочестием которого тот следит, считает правильным заплатить ему за труд целого дня негодным хлебом — плотник из села к нему и не притронулся бы. А Сергий, очевидно, выделяет деятельность духовную, водительную, от житейских отношений. Скромность — качество его всегдашнее. Здесь блистательное проявление его.
Другой рассказ связан тоже с бедностью монастыря, силою веры, терпением, сдержанностью самого Сергия рядом с большей слабостью некоторых из братии.
В один из приступов нужды в обители нашлись недовольные. Поголодали два дня — зароптали.
— Вот, — сказал преподобному инок от лица всех, — мы смотрели на тебя и слушались, а теперь приходится умирать с голоду, потому что ты запрещаешь нам выходить в мир просить милостыни. Потерпим еще сутки, а завтра все уйдем отсюда и больше не возвратимся: мы не в силах выносить такую скудость, столь гнилые хлебы.
Сергий обратился к братии с увещанием. Но не успел он его кончить, как послышался стук в монастырские ворота; привратник увидел в окошечко, что привезли много хлеба. Он сам был очень голоден, но все же побежал к Сергию.
— Отче, привезли много хлебов, благослови принять. Вот, по твоим святым молитвам, они у ворот.
Сергий благословил, и в монастырские ворота въехало несколько повозок, нагруженных испеченным хлебом, рыбою и разной снедью. Сергий порадовался, сказал:
— Ну вот, вы алчущие, накормите кормильцев наших, позовите их разделить с нами общую трапезу.
Приказал ударить в било, всем идти в церковь, отслужить благодарственный молебен. И лишь после молебна благословил сесть за трапезу. Хлебы оказались теплы, мягки, точно только что из печки.
— Где же тот брат, что роптал на заплесневевшие хлебы? — спросил преподобный за трапезою. — Пусть войдет и попробует, какую пищу послал нам Господь.
Спросил и о том, где же привезшие. Ему ответили: по словам возчиков, это — дар неизвестного жертвователя. А возчики должны ехать дальше, не имеют времени остаться. И они уже уехали.
Случай с хлебами, прибывшими так вовремя, остался в памяти у братии и перешел в житие как проявление промысла, поддержавшего преподобного в тяжелую минуту. Нас же он подводит уж вплотную к чудесам его.
СВ. СЕРГИЙ ЧУДОТВОРЕЦ И НАСТАВНИК
Можно рассуждать так: Бог тем более поддерживает, окрыляет и заступается за человека, чем больше устремлен к нему человек, любит, чтит и пламенеет, чем выше его духопроводность. Ощущать действие этого промысла может и просто верующий, не святой. Чудо же, нарушение "естественного порядка" (внешней, тонкой пленки, где все совершается по правилам и под которой, глубже, кипит царство сил духовных) — чудо "просто смертному" не дано (как не дано ему и истинных видений). Чудо есть праздник, зажигающий будни, ответ на любовь. Чудо — победа сверхалгебры, сверхгеометрии над алгеброй и геометрией школы. Вхождение чудесного в будни наши не говорит о том, что законы буден ложны. Они лишь — не единственны. То, что называем мы "чудесным" — совершенно "естественно" для мира высшего, чудесно же лишь для нас, живущих в буднях и считающих, что, кроме буден, ничего и нет. Для моллюска чудом было бы услышать музыку Бетховена, для человека в некотором смысле чудо — капелька воды под микроскопом (простым глазом не видно!), видение будущего и физически невидимого, и, главное чудо, наименее приемлемое — мгновенная отмена нашего маленького закона: воскресение по смерти. Это, конечно, величайшая буря любви, врывающаяся оттуда, на призыв любовный, что идет отсюда.
10
"Волоковые" оконца — окно, оконце или проем четверти в полторы, с волоком, задвижным изнутри ставнем.
11
"Харатья", хартия (лат. chart а), стар. — папирус, пергамент — все, на чем встарь писали, и самая рукопись
12
"Изнес ему решето хлебов гнилых посмагов" — последнего слова Епифаний мог бы и не прибавлять. "Посмаги" — значит именно "хлебы", на старинном языке. Видимо, опять для "изукрашения" стиля.