Конечно, любитель должен кое-что знать: должен уметь высушить растение для гербария, должен уметь сделать запись, когда и где найдено растение. Полвека тому назад мой отец, первый из русских ботаников, предпринял изучение русской флоры при содействии широкого круга любителей. На его призыв из разных углов десяти-двенадцати окружающих Москву губерний присылались многочисленные любительские гербарии. Всякая самая скромная присылка являлась более или менее ценной. Лишь очень немногие были составлены неумелыми руками, и только один гербарий был совершенно анекдотический. Растения, связанные пучками, были высушены на припеке солнца. Различать что-нибудь в этих темных венчиках было очень трудно. Записки о месте и времени сбора были, без преувеличения, такого рода: «рано утром, возле Машкиной вершины», «в 6 часов вечера, справа от бани». В каком месте, в какое время года была это «утро» или «вечер», оставалось неизвестным. О том, в какой губернии находились упомянутая «Машкина вершина» и «баня», можно было только догадываться по почтовому штемпелю на посылке. Это было полвека тому назад; теперь в каком угодно отдаленном углу страны любитель может добыть себе руководящие указания, как собирать растения, как делать те или другие наблюдения.

—  Я могу,  — говорит любитель,  — уделять ботанике лишь свои немногие досуги. Что же смогу я сделать? Разве какую-нибудь самую ничтожную научную мелочь!

Да, может быть, только «ничтожную мелочь», но при словах «научная мелочь» у меня встает одно воспоминание, теперь уже подернутое флером траура,  — воспоминание о том, как мне в последний раз в жизни посчастливилось видеться и говорить с незабвенным Климентом Аркадьевичем Тимирязевым. Позвольте, читатель, в этой заключительной беседе с вами рассказать один эпизод из последней моей беседы с великим нашим натуралистом.

Дело было весной 1919 г. Я был очень болен, и врачи настойчиво усылали меня на юг. Уезжая в Крым, я прощался с Москвой, не ведая, придется ли дожить до возвращения. Хотелось навестить и маститого К. А. Тимирязева, но беспокоить его без какого-нибудь достаточного повода я бы едва ли решился. Помог случай: К. А. в то время заготовлял иллюстрации к своим воспоминаниям. Ему хотелось иметь фотографию трибуны Галилея, находящейся во Флорентийском музее естественной истории. В этом музее на одном из международных конгрессов некогда состоялось первое публичное выступление К. А. Тимирязева в Европе. У меня нашлось два снимка с этой Галилеевой трибуны, и я был, разумеется, счастлив оказать маленькую услугу старому ученому, к которому я всю жизнь относился с безграничным почтением.

Когда я принес снимки Клименту Аркадьевичу, разговор, естественно, начался с Галилея, Флоренции, Италии. Несмотря на сильную уже седину и давно парализованную руку, Тимирязев был полон чисто юношеской бодрости и одушевления. Каким живым блеском сияли его выразительные глаза! Право, мне казалось, что не я, а он моложе меня на четверть века!

Я твердо намеревался пробыть не более пяти минут: спросить об одной непонятной мне детали в винтовых механизмах некоторых растений и затем раскланяться. Интересовавший меня вопрос быстро был выяснен с той простотой и ясностью, которыми обычно отличаются объяснения глубоких знатоков дела; но затем разговор снова вернулся к Галилею, затем перешел на Ньютона, на Гельмгольца, на Бунзена, на Дарвина, на самые глубокие вопросы естествознания. Я с восторгом слушал оживленную речь, в которой полновесная ценность содержания сочеталась с легким изяществом внешней формы,  — сочетание, дающееся только очень большим талантам.

Я не заметил, как промелькнули полтора часа. Наконец я спохватился и стал прощаться.

—  Климент Аркадьевич,  — сказал я,  — идя к вам, я собирался поговорить лишь об одной научной мелочи, а вы развернули передо мной картины самых высоких научных вершин.

На это он тоном ласкового, деликатного упрека сказал:

—  Вы — плохой ученый, если употребляете такое само себе противоречащее выражение, как «научная мелочь». Разве в нашей науке есть мелкое и крупное? Все подлинно научное, как бы оно ни казалось мелким,  — одинаково крупно, одинаково ценно.

Юные ботаники-любители! Пусть эти слова будут девизом, начертанным на вашем знамени!

О «Занимательной ботанике» и ее авторе

Занимательная ботаника i_156.jpg

В научно-популярной литературе, написанной для юношества, «Занимательная ботаника» — явление, несомненно, единственное и оригинальное. В авторе этих «непритязательных бесед любителя» удачно сочетались блестящее мастерство методиста-педагога, изящество стиля и тонкое наблюдение окружающей природы в ее самых, казалось бы, мелких явлениях. Это дало небольшой книге, выдержавшей уже четыре русских издания и несколько переводов, доступность в усвоении излагаемого автором материала, строгую научность в объяснении сообщаемых фактов и занимательную простоту изложения, вместе с тем свободную от какого-либо упрощенчества. Наряду с этим автор ставит ряд вопросов для наблюдений своим юным читателям; иногда прямо говорит читателю: «Не знаю!», «Я этого не встречал!», что придает всему изложению характер действительно задушевных бесед, которые сами волнуют автора, а потому не могут не волновать и читателя.

Тем любопытнее, что эти ботанические очерки были написаны не ботаником, а физиком по специальности, принимавшим непосредственное участие в преподавании физики в Московском университете.

А. В. Цингер являлся учеником талантливых профессоров Московского университета — А. Г. Столетова и Н. А. Умова, он был автором «Начальной физики», «Механики» и «Задачника по физике». Этот факт следует отметить особо и потому, что читатели и даже иногда специалисты-ботаники считают автором «Занимательной ботаники» брата Александра Васильевича — Николая Васильевича Цингера, выдающегося русского ботаника, специально занимавшегося изучением вопроса о видообразовании у растений, засоряющих посевы льна.

Но «родственные чувства» к ботанике, как мы знаем, не ограничивались у А. В. Цингсра только этим. Отец его, Василий Яковлевич, был, как говорят иногда, «двойной» доктор — доктор чистой математики и почетный доктор ботаники. Факт в истории ботаники необычайный, хотя мы и знаем, что одной из специфических и оригинальных черт «московской ботаники», связанной с Московским университетом, было именно то, что занятиям ботаникой с необыкновенной любовью отдавались не только «присяжные ботаники», но и инженеры паровозостроения, инженеры мостостроения, технологи, а о зоологах, фармакологах, преподавателях и говорить нечего. Недаром в прежнее время называли иногда в шутку «Московскую флору» Н. Н. Кауфмана «опасной книгой», которая, если уже попала кому в руки, то безраздельно увлекала того в долину Оки, в леса и луга, на холмы и склоны искать и узнавать растущие там травы.

А. В. Цингер провел свои детские и юношеские годы в атмосфере уважения и любви к ботанике, а потому неудивительно, что А. В. всегда проявлял глубокий интерес к жизни растений. Вот почему он так остроумно и начинает свое предисловие к «Занимательной ботанике», делая ссылку на чеховского Вафлю; его родственные отношения к ботанике были куда значительней и глубже, чем у Вафли. Он это часто любил вспоминать, если заходили ботанические разговоры.

Как сейчас помню нашу первую встречу с А. В. летом 1919 г. в Никитском саду. Мне сообщили, что к нам в ботанический кабинет пришел и спрашивает ботаника какой-то новый посетитель, профессор из Москвы. Выхожу в вестибюль, где были выставлены различные экспонаты и карты; вижу очень больного, сильно согнувшегося человека с характерными чертами лица, с чудесными лучистыми глазами и острым, проницательным взглядом.

—  Позвольте представиться,  — говорит он,  — перед вами скромный любитель ботаники, питающий, однако, к ней несравненно большие родственные чувства, чем чеховский Вафля — Цингер Александр Васильевич. Я приехал сюда подлечиться и поселился у вас здесь в соседях в Темис-Су, бывшем санатории Общества врачей. Я буду вашим частым и беспокойным посетителем, так как очень люблю природу, а у вас здесь в Никитском саду такое богатство!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: