Между тем в стихах «Зарубежных раздумий» Эренбург многое сказал — о времени и, главным образом, о себе. Напряженная работа над сатирическим романом потребовала переключения, и в стихах Эренбург сдержанно торжественен. Думая о происшедшем в России, он понимает, что это — не конец света:

Будет день и станет наше горе
Датами на цоколе историй.

Образ голодной страны фантастов в этих стихах не плакатен:

Там, в кабинетах, схем гигантских,
Кругов и ромбов торжество,
А на гниющих полустанках
Тупое, вшивое «чаво?»

На Западе комфортно, сытно и — все как прежде, а все новое — в России:

Да, моя страна не знала меры,
Скарб столетий на костер снесла,
И обугленные нововеры
Не дают уюта и тепла.

Когда некий знакомый, снова увидев Эренбурга в «Ротонде», сказал ему: «Что-то вас давно не было видно»[101], — даже видавший виды Эренбург обомлел: за четыре года он прожил не одну жизнь; он испытывает, пожалуй, даже гордость:

Но язык России дик и скорбен.
Нет, не русский станет славить днесь
Победителя, что мчится в «Форде»
Привкус смерти трюфелем заесть.

Над персонажем романа по имени Илья Эренбург автор подтрунивал, даже издевался; в стихах он серьезен и даже пафосен:

Я не трубач — труба. Дуй, Время!
Дано им верить, мне звенеть,

хотя и здесь возникают самобичующие ноты:

В безгневный день припал и дунул —
И я безудержно завыл,
Простой закат назвал кануном,
И мукой скуку подменил.

Эти, может быть, запальчивые строки критика обошла вниманием, желая спрямить путь их автора к революции, между тем они — свидетельство двойственного, амбивалентного, как теперь принято выражаться, отношения к ней; в любом случае, победа революции — это победа над поэтом:

И кто поймет, что в сплаве медном
Трепещет вкрапленная плоть,
Что прославляю я победы
Меня сумевших обороть?

В декабре 1921-го в Берлине, куда он осенью перебрался, Эренбург начал писать новый роман «Жизнь и гибель Николая Курбова». Книга писалась трудно, долго, с перерывами, которые не признающий праздности Эренбург заполнял иной работой. В первый же перерыв, в январе 1922-го, залпом была написана новая книжка стихов «Опустошающая любовь», по-своему продолжавшая главную идею романа, на замысел которого, в свою очередь, повлияли популярные на Западе в начале века идеи о самодовлеющей роли «пола».

Стихи эти отличает торжественность лексики, классическая строфика и пренебрежение к ясности их содержания (лишь иногда стих становится прозрачным — «Ты Канадой запахла, Тверская…» или «Когда замолкнет суесловье»). «Опустошающая любовь» — не любовная лирика в принятом смысле; сформулировать «общую идею» ее не просто.

Языковая стихия Андрея Белого, прозой которого тогда была увлечена едва ли не вся русская литература, владела Эренбургом в пору работы над «Курбовым», и даже в завершенном поздней осенью 1922-го романе следы этого воздействия остались. Еще одно, все возрастающее, воздействие на Эренбурга оказывала лирика Пастернака. Эти две волны, усиленные прежде неведомым Эренбургу психологическим комфортом массового успеха, ощущаются в стихах, написанных в январе 1922-го, — стихах о любви, которая, как известно со времен Данте, правит миром:

Здесь в глухой Калуге, в Туле иль в Тамбове,
На пустой обезображенной земле
Вычерчено торжествующей Любовью
Новое земное бытие.

Это новое бытие пока Эренбургу чужое:

Глуха безрукая победа.
Того ль ты жаждала, мечта,
Из окровавленного снега
Лепя сурового Христа?

Оно отрицает прошлое, ибо пожар революции испепеляющ:

Взвился рыжий, ближе! ближе!
И в осенний бурелом
Из груди России выжег
Даже память о былом, —

и все-таки его надо понять и принять:

О, если б этот новый век
Рукою зачерпнуть,
Чтоб был продолжен в синеве
Тысячелетий путь.

Заключительное стихотворение «Опустошающей любви» программно, в нем библейский сюжет позволяет Эренбургу точно заявить о себе Держателю библейских весов:

Запомни только — сын Давидов —
Филистимлян я не прощу.
Скорей свои цимбалы выдам,
Но не разящую пращу —

и подтвердить, может быть, главную поэтическую мысль книги:

Но неизбывна жизни тяжесть:
Слепое сердце дрогнет вновь,
И перышком на чашу ляжет
Полузабытая любовь.

Следующий, затяжной, перерыв в работе над романом начался в мае, и Эренбург уехал на Балтийское море (остров Рюген); в июне там были написаны новеллы «Тринадцати трубок», а на рубеже июля — августа — 25 стихотворений, составивших книгу «Звериное тепло»; тематически она продолжила «Опустошающую любовь», существенно отличаясь от нее ясностью. Иногда в этих, по замечанию Андрея Белого, «безукоризненно, четко изваянных» стихах ощутимы интонации Пастернака:

Даже грохот катастроф забудь:
Эти задыханья и бураны,
А открытый стрелочником путь
Слишком поздно или слишком рано… —

иногда, почти неуловимо, — Мандельштама («Психея бедная, не щебечи!»), иногда — даже Маяковского («Ворочая огромной глыбой плеч»), но, разумеется, прежде и больше всего (словарь, чувства, мысли, образный строй) эта экспрессивная книга о любви — книга Ильи Эренбурга. На дистанции в 25 стихотворений он не мог ограничиться только любовью и вспоминает события октября 1917 года:

Остались средь дворцовых малахитов
Солдатские окурки и тоска,

Москву, где

Средь гуда «Ундервудов», гроз и поз,
Под верным коминтерновым киотом —
Рябая харя выставляла нос,
И слышалась утробная икота, —

но в целом, как сказано, книга не об этом:

Двух сердец такие замиранья,
Залпы перекрестные и страх,
Будто салютуют в океане
Погибающие крейсера.
вернуться

101

ЛГЖ. Т. 1.С. 398.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: