Я в гроб сойду и в третий день восстану,И, как сплавляют по реке плоты,Ко мне на суд, как баржи каравана,Столетья поплывут из темноты.
С этой позиции неортодоксального, бытового христианства Пастернак и предъявляет в романе счет своему столетию, создает свою версию российской истории. Заодно он кардинально переписывает историю литературы.В мире "Живаго" есть новый век, но нет "серебряного века", есть многочисленные размышления об искусстве, но нет самого нового искусства.В оживленных спорах и монологах возникают имена Гегеля, Б. Кроче, Пушкина, Толстого, Достоевского, Чехова, Вл. Соловьева, но из поэтов-современников есть лишь суждения о Блоке и Маяковском и мимоходный намек на Бальмонта. Ни символистские бдения на "башне", ни акмеистские цеха поэтов, ни футуристические скандалы, кажется. неведомы герою. Его жизнь художника протекает в тени, в одиночестве, в стороне от литературной жизни века. Автора "Близнеца в тучах" и "Поверх барьеров" для поэта Живаго тоже не существует.В "Докторе Живаго" поздний Пастернак, помимо всего прочего, рассчитывается с собой ранним. В письме В. Шаламову (9 июля 1952 г.) он утверждал, что его "настоящей стихией были... характеристики действительности или природы, гармонически развитые из какой-нибудь счастливо наблюденной и точно названной частности, как в поэзии Иннокентия Анненского и у Льва Толстого" и что эти прирожденные свойства были исковерканы при столкновении "с литературным нигилизмом Маяковского, а потом с общественным нигилизмом революции". Там же говорится о благодетельности "расправы с эстетическими прихотями распущенного поколения".Пастернака вдохновила похвала одной из первых слушательниц стихов из романа: "Вы, знаете, точно сняли пелену с Сестры моей жизни"". Сняв пелену с "Сестры моей жизни", мы получим — "Стихотворения Юрия Живаго". Живаго — тот поэт, которым хотел бы быть в конце жизни (но не был) ранний Пастернак, сделавший шаг назад от модернизма в девятнадцатый век, сдвинувший "живопись" стихов — от Врубеля к Левитану, "музыку" — от Скрябина к Чайковскому, "чувство" — от Блока, Маяковского и Лермонтова как "поэта сверхчеловечества" (интерпретация Мережковского) — к Фету, Чехову и Лермонтову из хрестоматий. "Осенние сумерки Чехова, Чайковского и Левитана" ("Зима приближается", 1943).Делая героем и судьей времени поэта, художника, Пастернак идет по живому следу двух других авторов "книг ХХ века", вряд ли известных ему во время работы над "Доктором Живаго", — Михаила Булгакова с его "Мастером и Маргаритой" и Владимира Набокова с его "Даром". Но его версия "вечности заложника у времени в плену" отличается от булгаковской и набоковской. Мастер пишет роман об Иешуа, ставший его крестной мукой, избегая собственной биографии и убегая от современности, которая мстит ему за "несвоевременность" темы и за его дар. Поэзия и проза Годунова-Чердынцева вырастает из его биографии и становится рассказом о счастье существования вопреки всем неблагоприятным обстоятельствам.Пастернаковский герой парадоксально объединяет булгаковский и набоковский варианты соотношения поэзии и правды, биографии и творчества. Гамлет-Живаго созданным поэтическим миром отрицает мир исторический и в конце концов оказывается его жертвой (как безымянный булгаковский персонаж). Но его искусство становится поэмой о счастье существования, благодарением жизни, апологией "творчества и чудотворства" (как у набоковского Федора).Спор современников о романе, в котором сам Пастернак оказался в роли Мастера, обвиненного в пилатчине (антисоветчине), был неизбежен, но основан на недоразумении. "Политически непривычные резкости не только ставят рукопись под угрозу. Мелки счеты такого рода с установками времени. Они не заслуживают упоминания даже политического. Роман противопоставлен им всем своим тоном и кругом интересов" (запись в черновике).Пастернак сочинял роман не советский или антисоветский, но — Божий. Или по-иному — христианский. В том свободном понимании христианства, о котором он сам рассуждал в применении к Толстому. "И все же главное и непомернейшее в Толстом то, что больше проповеди добра и шире его бессмертного художественного своеобразия (а может быть, и составляет именно истинное его существо), новый род одухотворения в восприятии мира и жизнедеятельности, то новое, что принес Толстой в мир и чем шагнул вперед в истории христианства, стало и по сей день осталось основою моего существования, всей манеры моей жить и видеть" (письмо Н. С. Родионову, 27 марта 1950 г.).На излете эпохи, когда многое в литературе было разгромлено и уничтожено, Пастернак связывал разорванные нити и соединял времена, напоминал об истинном предназначении жизни, искусства, поэзии, был живым воплощением национальной традиции. Об этом и написал автору "Доктора Живаго" будущий автор "Колымских рассказов" — поверх суждений о "слабостях" текста и вопреки будущему убеждению о крахе традиции классического, психологического, толстовского типа романа:"Я никогда не писал Вам о том, что мне всегда казалось — что именно Вы — совесть нашей эпохи — то, чем был Лев Толстой для своего времени... Несмотря на низость и трусость писательского мира, на забвение всего, что составляет гордое и великое имя русского писателя, < ...> жизнь в глубинах своих, в своих подземных течениях осталась и всегда будет прежней — с жаждой настоящей правды, тоскующей о правде; жизнь, которая, несмотря ни на что, — имеет же право на настоящее искусство... Здесь решение вопроса о чести России, вопроса о том, что же такое, в конце концов, русский писатель? <...> Вы — честь времени, Вы — его гордость. Перед будущим наше время будет оправдываться тем, что Вы в нем жили".Будущее непредсказуемо. Бывает, оно выносит приговор и правым, и виноватым, не слушая никаких оправданий, или просто равнодушно проходит мимо. Правда, потом оно оказывается прошлым, и судьи тоже подлежат суду.Представление о роли русского писателя в новой реальности значительно изменилось. Оценки, подобные шаламовской, сегодня могут показаться высокопарной риторикой. История создания пастернаковского романа и борьбы за него — частью биографического мифа, нуждающегося в деконструкции. Сам текст — собранием более или менее удачных частей и фрагментов, школьными прописями, конспирологическим трактатом (возможны варианты). Что бы там ни было, такая книга в нашей литературе есть. Фолкнер оценивал достоинства вещи масштабностью замысла и степенью постигшей писателя неудачи: то и другое связано неразрывно."Доктор Живаго", возможно, — не самый великий русский роман ХХ века. Но Борис Пастернак в самое беспросветное время достойно ответил на вопрос, что же такое, в конце концов, русский писатель.