В огромном холле, куда я попала, войдя с улицы, почти не было свободного пространства для прохода. Вся комната была занята лежащими людьми в самых разнообразных и невероятных позах. Лежали они на койках или прямо на полу. Было поразительно тихо, только откуда-то, как будто с потолка, неслись заглушенные стоны, вздохи и чье-то бессвязное бормотание. В помещении было немного теплее, чем на улице. Запаха дезинфекции, присущего больницам и так прежде знакомого мне, совсем не было. Стоял в этой огромной комнате какой-то тошнотворный запах тления. Я растерялась, спросить, где мне найти маму, было не у кого. Кроме валявшихся, как тряпичные куклы, больных, никого не было видно поблизости. Я стала осторожно пробираться между почти вплотную лежащими больными. Некоторые из них открывали глаза и смотрели на меня непонимающим, пустым взглядом. Я внимательно присматривалась к каждому из них, чтобы не пропустить маму, которая могла быть среди них. Наконец, я пробралась в какой-то коридор, и там увидела женщину в некогда белом халате. Она еле передвигала ноги не то от смертельной усталости, не то от уже захватившей ее болезни. Эпидемия сыпного тифа свирепствовала не только в этом мрачном учреждении, а по всей стране. Это был первый стоявший на ногах человек, которого я встретила здесь, несмотря на усталый и отрешенный взгляд ничего не выражающих глаз. Я подошла к ней и спросила, где я могу найти больную, которую только вчера вечером сюда привезли. Она посмотрела на меня, не меняя безучастного выражения, как и до того, как я подошла к ней, и на ходу сказала: «Привозят и увозят, милая моя, здесь людей каждый день. Не запомнишь. Иди и сама ищи того, кто тебе нужен. Найдешь — хорошо». Потом уже издали добавила: «А не найдешь, может быть, и того лучше. Жизнь проклятая». И завернула за угол коридора, будто и не было ее никогда.
Легко сказать: «Иди, ищи». Если не повезет, и маму положили где-нибудь в дальнем крыле здания, то искать придется несколько часов. Но ничего не поделаешь. Стараясь взять себя в руки и не зарыдать во весь голос, я отправилась на поиски. Пришлось подходить близко к каждому больному и пристально всматриваться. Не многие из них лежали с открытыми лицами, спокойно вытянувшись. Некоторые лежали, свернувшись клубком и засунув голову под одеяло, у многих и одеял никаких не было, а вместо них у кого пальто, у кого платок. Очевидно, в чем их сюда из дома привезли, в том и положили. Некоторые больные и вовсе были прикрыты кучей каких-то невообразимо грязных и изорванных тряпок. Маму я совершенно неожиданно нашла в этой же комнате. Кроватей свободных, вероятно, уже не было, поэтому она лежала прямо на полу у дальней от входа стены. В этом углу было тесновато. Окна были только в фасадной стене. Шли они рядами, по три с каждой стороны от парадного входа. Но эти окна были настолько грязными, стекла такими мутными, что даже яркий солнечно-снежный свет не мог пробиться через эту пелену грязи. Там, где положили маму, было и вовсе сумрачно, тем более что она лежала между коек, совсем как в какой-то звериной берлоге, и соответствующий запах царил в этом углу. Хотя от скученности здесь было теплее, чем во всей комнате, все же откуда-то постоянно тянуло холодным сквозняком.
Наклонившись радостно над мамой, я увидела, что ее лицо уже не было пугающе черного цвета, но оно показалось мне неестественно маленьким с глубоко провалившимися глазами. Она лежала совершенно спокойно, вытянувшись во всю длину. Я встала на колени и, боясь ее потревожить, тихонько склонилась над ней. Мама подняла на меня глаза, совершенно осмысленно посмотрела на меня, и вдруг вместо обычного маминого ласкового взгляда я увидела на ее лице отвращение. Она как будто увидела что-то страшно надоедливое и противное, потом вздохнула и отвернула голову к стене. Я ужасно растерялась. На все мои вопросы мама не отвечала, и так и не повернула ко мне голову. Обратиться здесь было не к кому.
Скрепя сердце, я решила вернуться домой и попытаться увидеть доктора, который привез ее сюда вечером. Еще раз попробовала сказать маме, что бегу домой, что приведу с собой доктора, что ей скоро будет лучше, и она вернется домой. Хотелось ее хоть чем-нибудь ободрить, вызвать улыбку или просто интерес к тому, что я здесь с ней. Но от моего шепота мама еще больше съеживалась и глубже засовывала голову под подушку. Подушка была без наволочки, из ее разорванного угла вылезала солома. Я поправила подушку под маминой головой так, чтобы она не поцарапала свои щеки о жесткую солому. В тот момент очень страшным показалось то, что цвет подушки был ярко-кумачового цвета, который так не подходил к этой безнадежно-серой обстановке. Из такого материала в самом начале революции шили красные флаги, а иногда просто кусок такого кумача прибивали к древку, и шли с ним завоевывать «новую жизнь». Поэтому мы особенно ненавидели этот цвет. Нам он казался наглым, вульгарным, приносившим лишь горе и несчастья. Именно здесь, больше чем в любом другом месте, он производил наиболее гнетущее впечатление, поскольку эта больница являлась сосредоточением человеческих страданий и боли.
Я вышла во двор. Солнце уже стало спускаться за горизонт. Было далеко за полдень, а я и не заметила, что пробыла в больнице несколько часов. От голода сосало под ложечкой, я еще ничего в этот день не ела, так же, как и мама, что меня ужасно беспокоило. В те времена я была уверена, что если хорошо покормить любого больного, от этого он тотчас начнет выздоравливать. Мне нужно было достать какую-нибудь еду для мамы — это стало для меня сейчас самым важным. Путь домой показался еще длиннее, чем утром. Несмотря на календарную весну, зима не сдавала свои позиции. Пошел сухой снег, резкие порывы ветра гнали его из стороны в сторону.
У меня во рту был горький полынный вкус. Есть больше не хотелось. Болела голова, и немного тошнило. Казалось, что я никогда не дойду до дома. Улицы, как обычно в последнее время, были почти пустынны. Только иногда возникали фигуры неопределенного пола, закутанные с ног до головы всякого рода тряпьем, которые, даже не глядя по сторонам, быстро удалялись и вскоре исчезали из вида. Некоторые из них тащили за собой салазки или просто ящик, к которому были приделаны полозья из простых деревянных палок. Ничего необычного в этих людях, встречавшихся мне по дороге, не было. Картина была давно знакомая.
Больше не поражало отсутствие в повседневной жизни животных. Ни у кого теперь не было в доме ни кошек, ни собак. На улицах сейчас уже не встретишь лошадей. Прежде в каждой семье обязательно был любимый кот или самая красивая собака на свете. А теперь никто даже не упоминал о животных. Было ужасно стыдно за то, что люди, эти высшие существа, не могли защитить милых, верных друзей своих, которые доверяли им столько столетий. Все они погибли, но люди делали вид, что забыли об этом, оправдывая себя тем, что куда уж тут думать о своих питомцах или стараться спасти их, когда столько людей гибнет от голода. Но это неправда, как можно было забыть, например, нашего любимого члена семьи, толстого, ленивого серого кота Караима? Сколько себя помню, столько помню Караима, как лежал он, бывало, целыми днями, развалившись на пианино. Даже когда играешь гаммы, он не обращает внимания, лежит себе, как будто ничего на свете не может потревожить его или разбудить. Нашу таксу, Тетрадь, он презирал и нисколько не боялся. Бывало, она часами простаивала возле пианино, тихонько лаяла и вызывала кота на бой, но тот только иногда поведет глазами, зевнет и, презрительно отвернувшись, опять заснет. Такса была очень похожа на тетрадь — блестящую, клеенчатую, свернутую в трубочку. Она была черная, с лоснящейся красивой шерстью, дружбу свою она навязывала нам постоянно и восторженно. Как таких друзей забыть? Лучше о них и не говорить. Она, попав в беду, даже не умела бороться. Всецело полагалась на людей. Из-за этого и погибла.
Я совсем не верила в возможность хорошего ухода за больными в этом ужасном месте. Но пришлось положиться на доктора, другого выхода у меня не было. «Вот насчет еды — это труднее, — сказал он. — Там больных не кормят, сами все голодные ходят». Как будто я сама этого не знала! «Но об этом тебе тоже не стоит беспокоиться, еду для нее я достану. Гувер, милый человек, теперь помогает нам». Именно тогда я в первый раз услышала это магическое имя — Гувер. Для меня в тот момент оно было просто пустым звуком. После этого вечера я часто стала слышать имя г-на Гувера. Вскоре для меня и для всех, кого я знала, это имя стало близким и бодрящим, как молитва. Сколько людей спас в то время г-н Гувер, я не знаю, но то, что он спас мою мать от верной смерти, это я знаю точно, и буду помнить это всю свою жизнь.