2.1.2. «Нетождество – тождество» → «отсутствие – наличие повтора» с маркированным вторым членом, который представляет фигуру, от времен индоевропейской древности наделенную экспрессивной силой. Механизм этого преобразования находит свое объяснение в механизме внешних и внутренних связей патронимического имени. В естественной жизни Г– и Т-именований патронимы в их составе функционируют нормально как вторая их часть – при выключенных внешних и внутренних связях. В художественной речи этот механизм перестраивается. ГИ восстанавливают внешнюю, парадигматическую связь второго имени, восстанавливают и усиливают его патронимическое значение, поднимая его до уровня генеалогии. ТИ оставляют эту связь выключенной, что позволяет использовать их в качестве знака лица, вырванного из генеалогического ряда. Отсюда их функция сиротских именований. В то же время такой механизм ТИ позволяет не только представить любое собственное имя в повторе, но и повтор апеллятива представить как имя собственное. Отсюда мифологические, животные, предметно-понятийные ТИ в былевом эпосе, волшебной сказке и в низших фольклорных жанрах и – с переносом – в жанрах литературы, ориентированных на фольклор (Ветер Ветрович, Месяц Месяцович, Ерш Ершович, Кит Китович и т. п.). На базе таких ТИ средствами различных видов аттракции создаются квазигетеронимы типа Оспа Осиповна, Сова Савельевна, Мороз Снегович, Сахар Медович, Изумруд Сердоликович, Скипидар Купоросыч, Флакон Стаканыч и др.
2.2. Основанное на соотношении частоты их употребления в естественных условиях противопоставление ГИ – ТИ по признакам «частотное / обычное – редкое, исключительное» обнаруживает тенденцию к художественному преобразованию в таких типичных направлениях, как «редкое» → «комическое», «редкое» → «гротескно-отрицательное», «редкое» → «пародийно-фантастическое» и т. п. Отсюда необозримая галерея таутонимических фольклорных и литературных персонажей от «смешных страшилищ» русского былевого эпоса до героев 16-ой страницы «Литературной газеты».
3.0. Включенные в намеченную выше систему противопоставлений, ТИ должны быть признаны одним из наиболее мощных художественных средств организации и членения антропонимического пространства (АП) художественных текстов.
3.1. ТИ как средство организации АП. Традиционный прием «таутонимических сгущений» (Н. А. Некрасов, Я. Бутков, А. Чехов).
3.2. Членение АП по ГИ – ТИ и его содержательное наполнение: а) «свой мир» – «чужой мир» (в русском былевом эпосе); б) «реальное» – «фантастическое» (в сказках В. Шефнера; в) «передний план» – «задний план» (в «Записках охотника» И. С. Тургенева); г) «задний план – передний план» (в романе Ф. В. Булгарина «Иван Иванович Выжигин»); д) «мир подчиненных» – «начальственные сферы» (советская проза 30-80-х гг.) и др.
Русские персонифицирующие именования как региональное явление языка восточнославянского фольклора[167]
(1) На другой день старик пошел в гости к другому зятю, к месяцу. Пришел. Месяц говорит: – Чем тебя потчевать? – Я, – отвечает старик, – ничего не хочу. – Месяц затопил про него баню [Афанасьев 1982: 62].
(2) – Месяц, месяц, где ты был? – На том свете. – Что ты видел? – Мертвецов. – Что они делают? – Лежат [Попов 1903: 224].
(3) – Князь молодой, рог золотой, был ли ты на том свете? – Был. – Видал ли ты мертвых? – Видал. – Болят ли у них зубы? – Нет, не болят. – Дай Бог, чтобы и у меня раба Божия никогда не болели [Майков 1869: 37].
(4) Ой, місяцю-місяченьку, и ти, зоре ясна, ой свити там на подвiррї, де дiвчина красна [Чубинский 1876: 53].
(5) Ой, месяцу-месячку, чом ты ня ўсходишь? Ой ты, мой миленький, чаму ни приходишь? [Пеньковский 1949–1965].
Приведенные фрагменты восточнославянских фольклорных текстов демонстрируют роль олицетворения как принципа мифологического и мифопоэтического понимания устройства мира и содержательной (сюжетно-композиционной организации его описаний (ср.: [Роднянская 1968: 423–424]), двойственное положение ключевых имен (старик, месяц, князь молодой, заря) на грани между двумя категориальными их классами (собственных и нарицательных) [Лотман, Успенский 1973: 287], и, наконец, разнообразие используемых здесь языковых средств персонификации. Под средствами персонификации здесь понимается все то в языке (и в речи-тексте), что является выражением соответствующих результатов работы мифологического сознания и в то же время служит ему опорой для повышения имени в ранге, для утверждения его как имени собственного, как имени уникального целостного объекта, «не сводимого к человечности (или вообще к тем или иным признакам homo sapiens)» [Лотман, Успенский 1973: 285].
В этой связи должны быть специально отмечены и выделены вокативы, которым принадлежит особая роль в грамматике мифологического пласта языка, образуемого собственными именами и тяготеющими к ним именами других типов [Лотман, Успенский 1973: 277–278, 290]. Можно предполагать, что функция персонификации как раз и является той силой, которая вызывает к жизни вокативные образования как особые морфологические единицы, обусловливает их особое положение в составе высказывания, отнюдь не сводимое к положению осложняющих членов, находящихся вне предложения или «при» нем (ср. забытые мысли Потебни [Потебня 1958: 101]), и их изначальное вхождение в заглавную часть парадигмы имени[168] и объясняет их способность не только выдвигаться в качестве морфологически исходных форм имени (божа < боже! как киса – кис-кис! [Лотман, Успенский 1973: 290],[169] но и занимать первое место в парадигме, принимая на себя функции именительного падежа; ср. укр. и западнорусские фамилии типа Сиротко, Ломако, Товпеко (ср. [Потебня 1958: 103]) и до сих пор остающиеся загадочными (если пытаться объяснять их фонетически) др. – новгородск. формы им. пад. ед. ч. типа Иване, Павле, Петре.
Очевидно, однако, что в приведенном выше материале, иллюстрирующем персонификацию месяца, собственной персонифицирующей силой обладают только укр. и зап. – брянск. (из б-р.) морфологические вокативы (місяцю-місяченьку! И месяцу-месячку!), тогда как русские их соответствия не персонифицируют, а персонифицированы, и лишь постольку, поскольку занимают синтаксическую позицию обращения и/или находятся в общей олицетворяющей стихии текстов специфической (диалогической, вопросо-ответной) структуры и соответствующих жанровых и семантических типов.[170] Сказанное относится не только к одиночным вокативам, но также и к вокативам, усиленным благодаря повтору (простому или с гипокористическим осложнением), поскольку образования такого рода, будучи генетически связанными с позицией и функцией обращения, распространились на все синтаксические позиции имени. Ср.: Полюшко-поле неубрано стоить…; Як край поля-поля девочка ходила…; В поле-полюшке никого не видать… и др. под. [Пеньковский 1949–1965]. То же имеет место в бытовой антропонимической практике. Ср. в литературном отражении: «…луковицы эти я повезу в город Саратов своей двоюродной сестрице Наде-Надежде…» (С. Залыгин. Рассказы от первого лица, 1979).[171]
Таким образом выясняются те условия, которые привели к возникновению специфически русских (лишь отчасти и исторически вторично – также и белорусских) персонификаций, план выражения которых приведен в соответствие с функционально-содержательным планом благодаря включению нарицательных имен в новые национальные антропонимические модели личных именований. Основную группу таких персонификаций, сложившихся на относительно позднем этапе развития мифопоэтического мышления и народной смеховой культуры, составляют именования, построенные по модели «имя + отчество» (первоначально чуждой украинской и белорусской антропонимике[172]). Развитие, следовательно, шло от морфологических вокативов-персонификаций типа месяцу-месячку! к синтаксическим вокативам-персонификациям типа месяц-месяц! а от этих последних к квазиантропонимическим персонификациям типа Месяц Месяцович! Ср. в литературных отражениях: «Месяц, месяц, мой дружок, Позолоченный рожок!» (А. С. Пушкин. Сказка о мертвой царевне) – и: «Наш Иван… В терем к Месяцу идет и такую речь ведет: – Здравствуй, Месяц Месяцович!..» (П. П. Ершов. Конек-горбунок)6.
167
Расширенный и переработанный вариант публикации 1976 г. Переработка осуществлена при поддержке РГНФ (гранты 01-04-00-201-а и 01-04-00-132-а).
168
Ср. у Потебни: «Я в отличие от прежнего своего мнения… теперь считаю верным старинное мнение, противопоставляющее именительный и звательный как прямые падежи, т. е. падежи субъекта и слов, согласуемых с ним, остальным косвенным падежам объекта» [Потебня 1958: 101].
169
Ср. влад. – поволжск. детск. кока, – и, общ. р. ‘крестный отец’, ‘крестная мать’, откуда в результате расщепления кока, – и, ж. р. ‘крестная мать’ и ко-кай, – я,м. р. ‘крестный отец’.
170
О семантических типах текстов см. [Золотова 1982: 300–315]. Что касается именования князь молодой, рог золотой в примере (3), то оно восходит к праславянской древности (ср. польск. ksie_zyc, укр. молодик ‘месяц’) и, будучи связанным со специальным мифологическим циклом индоевропейского происхождения (ср. [Иванов, Топоров 1965: 132–137]), представляет перифрастическое переименование, которое общим средством и приемом персонификации быть не может.
171
Специальный анализ таких повторов см., например, в работе [Гілевіч: 1975]. Ср. также разнообразные вырожденные вокативы в начальных и конечных возгласах-припевах обрядовых песен, являющиеся по происхождению формулами заклятий (ср. [Чичеров 1957:96]).
172
Ср. замечание автора аннотации к «Белорусским песням» П. Бессонова (Ч. I. Выи. І. М, 1871 ([Русская старина», 1872. Кн. 3. С. 3] об «отвращении белорусов к именам с отчествами», что справедливо в отношении южной и центральной частей Белоруссии, но несправедливо в отношении ее северовосточной части, где уже в середине XIX в. и в говорах, и в культуре, и в фольклоре – сказывалось в большей или меньшей степени великорусское влияние. Ср. явно подновленный текст заговора: «Упрошаю хозяина домового, полявого, выгонного, межавого и самого старшого – Дзяменыщя Дзяменъцевича, и цябе, Кляменьций Кляменьцевич, и цябе, Хведор Хведорович, и цябе, Аграсим Аграсимович!» [Романов 1894: V, 137].