А левее пруда, в ближней горной пади, был виден рудный прииск. Всюду безобразные свалки пустой породы, все вокруг изрыто ямами, закопушками, шурфами. Бегали тачки‑колымажки, скрипели, отчаянно визжали их колеса.
– Собаками зовут колымажки эти, – сказал Петька. – Эк визжат!
– И жизнь собачья, – угрюмо откликнулся Хлопуша. – И люди по‑собачьи визжат да скулят. Одначе, пойдем дале!
За сечищем начиналась глухая тайга. Лиственницы, тополя, березы стояли золотые, черемуха, клен, шиповник расписали тайгу алыми, черно‑багровыми, оранжевыми красками, и только ветвистые кедры и стройные сосны стояли такие же строго зеленые, как и летом. В недра тайги уходила извилистая тропа, заросшая травой по пояс, а где и до плеч, мокрой от непросохшей росы. Красный чекмень Хлопуши и бекеша Толоконникова, намокнув, потемнели.
Петьке Толоконникову бросилось в глаза, с какой ловкостью Хлопуша отводил ветки, нависшие над тропой, с какой легкостью и уверенной твердостью ставил он свои ноги, обутые в коты из сыромятин, на корневища и обломки скал.
«Э, да ты лазун!» – подумал Петька и спросил:
– А что, Хлопуша, вижу я, не впервой ты в наших краях? Ловко ходишь!
Хлопуша, не останавливаясь, кинул через плечо:
– Сметливый ты, провора. Верно! Три раза я через ваш Камень лазил. Стежка знакомая! А через Урал‑батюшку баско ходить. В каждой деревне или на заводе, на полке у кутного окна, хлеба краюху и кринку молока оставляют. Жалеют нашего брата, беглого. Я, провора, всю Расею наскрозь прошел. И тайными горными тропами ходил, и степную сакму топтал, и бурлацким бечевником с лямкой шагал. На барщине у помещика спину гнул, в солдатчине капральскую палку испытал, на горных заводах хребет ломал и соль рубил в Илецкой защите. Ох, солона та каторжная соль!
– Ты и с каторги бегал?
– Три раза!
– Гляди ты! – не сдержал восхищения Петька. – Неужто три раза? Ну и голова!
– А Ренбургскую крепость считаешь?
– Тоже убежал?
– Нет, сами выпустили. Не шуткую, правду говорю – сами выпустили. Как батюшка наш, пресветлый царь, под Ренбург подступил, я в тюрьме сидел на цепи, что пес. Губернатор тамошний, немец длинноногий[2], сам меня освободил и к царю послал, чтоб убил я его. А я пришел к царю, во всем ему признался. И спрашивает меня его величество: «Хочешь на волю идти или мне служить останешься?» – «Желаю, – говорю, – вашему пресветлому величеству служить». – «А деньги, – спрашивает, – у тебя есть?» – «Четыре алтына!» – говорю. – «Выдать, – приказал он, – семь рублев и кафтан новый, красный».
Хлопуша тряхнул полой кафтана:
– Вот этот самый!.. А через неделю опять к себе призвал и наказал в Урал ехать, указ его объявить, пушки лить, также призывать охочих работных людей в его армию. Тут он меня полковником пожаловал.
– Выходит, значит, околпачил ты немца, – засмеялся Толоконников. – Ну, а к нам ты откуда пришел?
– По реке Сакмаре ходил. На Бугульминской и Стерлитамацкой пристанях был. А оттуда на Камень перекинулся. Авзян‑Петровский, Катавский, Симский да Юрезанский заводы поднимал. А теперь вот к вам забрел.
– Все по государеву делу.
– По его! Везде мужиков и заводчину поднимаю, чтобы дворян, помещиков и заводчиков смертным боем бить. То поиск мой, провора! Хожу, ищу, высматриваю, чем нашему батюшке услужить можно. Стой, никак пришли?
Невдалеке зачернела чемья, шалаш из корья, луба и елового лапника: не то стан охотника‑соболятника, не то временное жилье горщика‑искателя подземных кладов. Хлопуша знакомо раскрыл низенькую дверцу, скрылся в чемье и вынес оттуда берестяный туес с квасом, большую точеную из липы чашку и новенькую кленовую ложку. «Вот ты где скрываешься!» – догадался Петька.
– Давай‑ка вот сюда, под дубок заляжем. Место караулистое, округ видно будет, – предложил Хлопуша.
Улеглись удобно между корнями большого дуба, Хлопуша поднял накомарник и налил чашку квасу. С каменным треском сокрушал на колене огромные ржаные сухари. Звонко хрустел ими на зубах. Запивал щедро квасом. Ядреный квас бросался в нос, бодрил. Хлопуша повеселел, покрикивал на Петьку:
– Чего лениво жуешь, гостек? Пряника захотел?..
Петька отбросил решительно в кусты недоеденный сухарь и подполз ближе к Хлопуше.
– Слышь, Хлопуша, давно я у тебя что‑то спросить хочу. Да боюсь...
– А ты не робей, провора. – Хлопуша засмеялся. – Я ведь ничего, не сердит, если не пьян.
Поглаживая смущенно ствол ружья и смотря в сторону, в кусты, Петька заговорил:
– Сказывал ты, что с царем довелось тебе самолично видаться. Занятно мне очень, каков он из себя обличьем?
– Обличье у его величества самое приятное. Росту среднего, лицом продолговат, смуглый, глаза карие, волосы темно‑русые, подстрижен по‑казачьи, борода черная с сединой, плечист, но в животе тонок. Ничего, ладный мужик! А зачем тебе царское обличье знать понадобилось?
– Так!.. – неопределенно ответил Петька и, помолчав, сказал насмешливо: – Лицом продолговат, глаза карие, борода черная. Ишь ты! А в хоромах управительских на портрете, красками написанном, его царская персона совсем по‑иному изображена: лицо округлое, бритое, глаза голубые, а плечики узенькие. Как же так, а?
Хлопуша перестал жевать и спросил невнятно, с набитым ртом:
– Это ты к чему разговор клонишь?
– Ответь ты мне для ради бога, мучаюсь очень, правда ли тот, от кого послан ты, есть истинный государь Петр Федорович? Иль названец он только, донской казак Пугачев? – выпалил горячей скороговоркой Толоконников.
На скулах Хлопуши, под тугой кожей, задергались живчики.
– Много будешь знать – мало будешь спать! – глухо, с угрозой, сказал Хлопуша. – Гляди, голову не сломи!
И уже спокойно спросил:
– Почему мнение такое имеешь, дурень?
– Да как же, – заторопился, будто покатился неудержимо под гору Петька, – ведь и до него были названцы: Кремнев да Чернышев, беглые солдаты, да армянин Асланбеков, да беглый пахотный Богомолов. Этот пятый по счету, что Петром Федоровичем себя называет. Уж и веры более нету...
– Откуда ты знаешь про тех четырех? – спросил подозрительно Хлопуша. – И про Пугачева отколь слышал?
– Как не слышать? Хоть и на краю света живем, – Петька обиженно вскинул голову, – а все же проходят мимо бродяжки, беглые, от помещиков утеклецы, рассказывают...
– Про тех четырех говорили правду. А про Пугачева не слышал, – с наивной хитростью сказал Хлопуша. И, почувствовав, что Петька ему не верит, крепко хлопнул его по плечу:
– Дотошен ты не в меру, провора! Все тебе знать надо, как да что. Аль тебе платят, чтоб ты все вызнавал? Уж не ушник ли ты управительский? А?.. Ну, ин ладно. Не обижайся. Я ведь шутной.
Петька молчал, низко опустив голову.
Черный ворон воду пил,
Воду пил...
Запел вдруг тихо, надтреснутым голосом Хлопуша.
Он испил, возмутил,
Возмутил...
Хлопуша перевел дыхание, а в это время где‑то близко звонкий и сильный тенор подхватил:
Возмутивши улетел,
Улетел...
– Кто? – шепотом спросил Хлопуша, подавшись вперед, готовый бежать. Затравленный зверь заметался в его глазах.
– Свои! – успокоил Петька. – С завода, Жженый твой.
Хлопуша поспешно натянул на лицо накомарник.
А песня приближалась, но теперь она стала другой, разудалой, бесшабашной:
Гуляки мы таежные,
Соколики острожные,
На нож неосторожные...
Да‑эх, неосторожные!..
МАНИФЕСТ
Из кустов на поляну, прямо к дубу, вышли двое: молодой парень, беловолосый, широкоплечий, кряжистый, но с синими девичьими глазами и чахоточный чердынский мужик Семен Хват.
– Мир беседе! – крикнул беловолосый, и по его звонкому тенору можно было догадаться, что он‑то и пел в тайге.
– Милости просим на стан, коли добрый человек! – ответил Хлопуша. А парень прищуренными, насмешливыми глазами разглядывал Хлопушу.