Они спустились вниз по земляным стертым ступеням. Внизу было темно и мозгло, как в могиле. Ни одна щель не пропускала сюда ни луча дневного света, ни глотка свежего воздуха.
– Выходи, кто жив остался, – крикнул Хлопуша.
На сыром, загаженном нечистотами земляном полу кто‑то завозился, вздохнул, но тотчас же все стихло. Лишь когда спустились вниз люди с факелами, с полу поднялись пятеро заключенных.
Двое из них были старики‑засыпки, вместе с Жженым подававшие управителю жалобу. Они качались на подгибающихся ногах, как пьяные, и часто моргали слезящимися, отвыкшими от света глазами. Трое других были рудокопы, за отказ работать в руднике предназначенные к отправке на каторгу. Головы их были наполовину обриты «в посрамление и стыд». Все пятеро были закованы в «смыги», деревянные кандалы: левая нога была скована с правой рукой, а правая нога – с левой рукой.
Разглядев наконец красный Хлопушин чекмень и думая, что это сам Пугачев, заключенные упали ему в ноги:
– Батюшка‑государь ты наш!.. За свободу спасибо!..
– Встаньте, ребятушки. Не государь я, а только слуга его верный, такой же холоп, как и вы, – ласково сказал Хлопуша, затем приказал: – Колодки с них немедля сбить! Одежу выдать какую получше, накормить и напоить.
Когда отошли от «каморы», у Жженого вырвалось горячо:
– Эх, приказчика бы отыскать. Я бы с ним за всех рассчитался!
– Нашли уж, – откликнулся Чумак. – В церкви под престолом прятался.
– Судить его и всех остальных будем всем миром, – сказал строго Хлопуша. – Прикажи, Чумак, чтобы всех виновных перед царем‑батюшкой согнали на литейный двор. Там и будет суд.
На шихтплаце, около домны, поставили для Хлопуши раззолоченное штофное кресло, то самое, в котором нежился когда‑то у печки ротмистр Повидла. За спиной Хлопуши встали его есаулы – Жженый, Чумак, башкирин Шакир. Невдалеке от кресла поставили плаху – сосновый обрубок с воткнутым в него большим топором. Около плахи приводили к присяге новому царю Петру III.
Заводской поп с широким, красно‑лиловым от пьянства лицом, с прилизанными квасом волосами, в засаленном на брюхе подряснике и в лаптях, с перепугу держал в руках икону вниз головой. Работные, не замечая этого, кланялись Хлопуше, крестились, крепко прижимая пальцы ко лбу, и целовали перевернутую икону. В этом и заключалась присяга.
В очереди присягающих стояли заводские солдаты‑инвалиды и верхнеяицкие гусары с распущенными по плечам пудреными волосами, в знак согласия стричься в казаки. Они сами пилили друг другу косы тесаками, хохоча и зубоскаля.
Лишь один старик капрал не распустил волос и, по‑видимому, не желал присягать. Он стоял угрюмый и злой в стороне, а белая пудренная мукой косичка его нелепо торчала из‑под надвинутой на лоб меховой шапки‑ушанки.
– С него и начнем, – Хлопуша указал на капрала. – Эй, служба, подь‑ка сюда поближе!
Капрал, с пробитою стрелой рукой на перевязи, подошел и встал против кресла, вытянувшись по‑военному.
– Здорово, старый знакомец! – насмешливо поздоровался Хлопуша. – Ай не узнаешь?
– Не могу признать! – хрипло, но четко, словно рапортуя, ответил капрал.
– А помнишь, на тракту караванного приказчика с Источенского завода? Помнишь, когда ты мертвяков из Чердыни вез?
Капрал ответил покорно:
– Что ж, что мертвяков. Прикажут, и мертвяков повезешь. Солдат должен выполнять приказ начальства столь быстро и столь точно, сколь можно, – назидательно закончил он.
– Слышу это от тебя не впервой. А как ты смел, смерд, стрелять из пушки по цареву войску? Как ты смел противиться воле его царского величества?
– Поступил по воинскому артикулу! – твердо ответил капрал. – Без приказа начальства не имел права объявить капитуляцию. Душой к вам лепился, а по воинскому артикулу открыл пальбу.
– Нечистый тебя разберет! Несешь и с Дона, и с моря, – раздраженно буркнул Хлопуша.
Он долго и внимательно разглядывал капрала. Цыганские его глаза ощупывали старика с ног до головы. Капрал стаял спокойный, чуть грустный – каблуки вместе, носки врозь.
– Я тебя, старого хрыча, обучу воинскому артикулу! – крикнул вдруг Хлопуша, крепко стукнув ладонями по подлокотникам кресла, и вскочил. – Ложи голову на плаху. Ложи счас же.
Колени капрала дрогнули. Он поднял руку и зачем‑то разгладил седые усы. Потом четким военным шагом подошел к плахе и рухнул перед ней на колени, положил голову рядом с торчащим топором.
Хлопуша подошел, выдернул топор, невысоко подкинул его, примеривая к руке, и ногтем попробовал – остер ли.
– Шапку сними, – сказал он капралу. – И на тот свет в шапке собрался идти?
Капрал спокойно снял шапку и, забыв ее в руке, снова положил голову на плаху.
Хлопуша поймал рукой кончик капраловой косы и потянул ее на себя, заставив капрала лечь щекой на плаху. Взблеснул топор и опустился с такой силой, что зазвенел, уйдя глубоко в дерево плахи.
Толпа ахнула тяжко, единой грудью.
Хлопуша медленно поднял левую руку. В ней зажата была отрубленная капралова коса.
По толпе прокатился радостный и веселый хохот:
– Обкарнали капрала!..
– Хвост под репицу обрубили!.. Куцый капрал стал!..
А капрал, не слыша хохота и криков, лежал головой на плахе.
– Встань! – приказал ему Хлопуша.
Старик поднялся, пепельный от испуга, но по‑прежнему спокойный. Он еще чувствовал на затылке холодное прикосновение топора. Но разве мало раз смотрел старый капрал смерти в глаза? Он поднял руку к шее, ловя косу. Но ее не было. Коса была отрублена на удивление ловко – под самый затылок. И, поеживаясь от холода в непривычно голом затылке, старик вдруг засмеялся:
– Ловко сбрил! Ай да царский полковник! Рука у тебя верная и меткая, ничего не скажешь.
– Жалеешь, чай, свою косу?
– А чего ее жалеть? Букля не пуля, коса не штык.
– Наш батюшка‑царь не любит долгих кос. Это бабам только носить. – Хлопуша бросил к ногам капрала его обрубленную косу. – И выходит, старый хрыч, что я сам тебя в вольные казаки поверстал. Отвечай, будешь царю верой‑правдой служить?
Капрал посмотрел на косу, валявшуюся у его ног, отодвинул ее носком сапога и сказал весело, с молодым задором:
– Освободил ты меня от моей присяги. Расстриг из царицыных капралов. Ладно, коли так, куда мир, туда и я. Рад ему, государю, послужить!
– Служи верно и не пожалеешь. У нашего надежи‑государя простому капралу не диво и до генерала, а то и хвельдмаршала дослужиться. Вот так‑то! Ступай, служба.
Старик сделал лихо поворот налево и зашагал к иконе, принимать новую присягу.
Хлопуша снова сел в кресло и, указывая на Агапыча, сказал:
– Теперь давай того зловреда.
Державшие Агапыча работные дали ему тычок и шею, он побежал и повалился в ноги Хлопуши.
– Я тебе, сукин сын, не икона, чтоб на колени передо мной становиться, – бросил зло пугачевский полковник и заговорил медленно и тихо:
– Дознались мы от твоего пронырца и ушника Петьки Толоконникова, что ты, подлюга, против государева дела злоумышлял, письма мои управителю передавал, верного царева слугу, моего есаула Павлуху Жженого убить хотел и подбил управителя вытребовать солдат на завод. Правда, аль нет? Отвечай не мне, а всему миру!
Обычно глухой, чуть шепелявый голос Хлопуши сейчас гремел на весь шихтплац. Его слышали в самых последних рядах.
Агапыч молчал, опустив глаза в землю. Он тщательно вытирал красным платком пот, и на морозе ручьями катившийся по его заросшему седой щетиной сморщенному личику.
– Что, аль язык отсох? – Хлопуша наклонился низко к нему. – Ну, ухвостье барское, за дела свои какой награды ждешь?
Приказчик поднял голову. Колючие его глазки налились мутью, словно от внезапного хмеля. Он повел ими по толпе, вымаливая хоть одно слово участия, защиты, оправдания. Но люди угрюмо молчали, и в молчанье этом приказчик разгадал тяжелую и холодную злобу. Он снова опустил голову, хотел что‑то сказать, но ставшие непослушными губы и язык не смогли сбросить ни слова.