– Сам ты из работных вышел, а своего же брата бил, утеснял, в колодки сажал. Не нашего ты леса пенек, и нет тебе ни места, ни доли у нас.
Мастера отодрали плеткой‑шестихвосткой на «стегальном дворе» и с позором, вымазав дегтем, вываляв в перьях, выгнали с завода. Богатый его дом в поселке был сожжен.
Когда было покончено и с мастером, Хлопуша обратился к своим есаулам:
– Ну, вишь, с крупными злодеями мы разделались. А с мелюзгой, с кровососами, рядчиками, взяточниками, конторщиками иль мордобойцами‑уставщиками работные сами разделаются. А теперь, господа есаулы, должны мы сему заводу, подведенному под высокую руку царя Петра, дать власть крепкую и праведную.
Хлопуша взобрался на кресло с ногами и, поддерживаемый со всех сторон есаулами, обратился к толпе с короткой речью.
– Люди работные, и вы, приписанные к заводу пахотные мужики, еще в остатний раз слушайте меня!.. Изволением и милостью великого нашего государя анпиратора Петра Федоровича избавлены вы от вечной кабалы. Пресветлый наш батюшка‑царь жалует вас землею, покосами, лесами, реками, озерами, а за работу на заводских фабриках жалует денежным жалованием и провиантом. А еще жалует он вас вечной волею и свободой! С сего дня и до окончания века, пока белый свет стоит, будете жить вы вольно, и никто у вас волю отнять не мочен!..
Терпеливо и благодарно молчавшая толпа разразилась ликующими бурными криками. Полетели кверху шапки. Казалось, бесчисленная стая ворон взмыла над литейным двором. Люди обнимались, целовались друг с другом. Хлопуша, с трудом удерживая равновесие на пружинящем кресле, размахивал руками, надрывался в криках, и сам при этом весело смеялся:
– Слушайте дале!.. Да тише вы, галманы!.. Вот чистые жеребцы! Взбесились от радости!
Есаулы кое‑как восстановили тишину, и Хлопуша продолжал:
– Отныне будете вы жить вольно, по древнему казацкому обычаю. А посему, должны вы выбрать себе атамана и есаула. Кого прочите в заводские атаманы, а кого в есаулы? Отвечайте!
Толпа ответила дружно:
– Павлуху атаманом!.. Жженого!.. Есаулом Федьку Чумака, кричного!..
Хлопуша взмахнул отчаянно шапкой, закричал надрывно, из последних сил:
– Детушки, люб ли вам атаман Павлуха Жженый?.. Люб ли вам есаул Федька Чумак?..
– Любы!.. Оба любы!.. – загремела толпа.
Хлопуша спрыгнул с кресла и подтолкнул к нему Жженого. Поднявшись на штофное сиденье, Павел снял шапку и поклонился на все четыре стороны. Сказал негромко, волнуясь:
– Быть мне, братья, по вашему слову, в службе истинному мужицкому государю и в вашей службе. Атаманить буду по правде и по совести. Обещаюсь и клянусь – другу не дружить, недругу не мстить и с вами, братья, совет держать...
Кончить Павлу не дали. Снова взлетели шапки, загремели крики:
– Ура‑а атаману! Любо!.. Любо!..
Павел спрыгнул с кресла и почувствовал на своем плече чью‑то руку. Обернувшись, увидел Хлопушу. Он ласково и добро улыбался.
– Хорошо сказал, Павлуха! Как сказал, так и делай! А теперь, молодой атаман, пойдем‑кось на вал. Там не людно. Слово к тебе есть...
* * *
Надтреснутый басок Хлопуши выводил с грустной удалью:
Черный ворон воду пил,
Воду пил.
Он испил, возмутил,
Возмутил...
Опершись о частокол, Жженый смотрел задумчиво вниз, на литейный двор.
Шихтплац походил на многолюдный и веселый базар. Он был тесно заставлен телегами, повозками, холщовыми .палатками, рогожными навесами, киргизскими и башкирскими кошомными юртами. Ржали кони, мычали волы, ревели верблюды. И плыли оттуда мирные запахи сена, навоза, дегтя, дыма костров.
На кострах закипали котлы с кашей, щербой, с похлебками из баранины, воловины, конины. Из неясного гула людских голосов вырывались звонкие переборы балалайки, визг башкирского кобыза, тугие звоны киргизской домбры. Кочевничья песня тянулась, раскручивалась и снова тянулась все выше и выше, и качалась, как струйка дыма над степным костром. А выбитые окна господского дома выплеснули хоровую песню, старинную песню, в которой и жалоба, и смертная мужицкая тоска:
Эх, когда бы нам, братцы,
Учинилась воля,
Мы б себе не взяли
Ни земли, ни поля.
Хлопуша оборвал свою песню и глубоко вздохнул. Павел, не меняя позы, перевел на него взгляд.
– Я, провора, завтра двинусь дале, – заговорил Хлопуша. – Теперь прямо под Ренбург пойду, царевым полкам пушки и прочий снаряд повезу. А ты здесь, на заводе, пушки, мортиры, ядра лей и пересылай с оказией под Ренбург, в Берду, в главную нашу квартиру. Я тебе охрану оставлю, а ты, кроме того, огородись рогатками, частокол поднови, кулями с песком обложись. Держи ухо востро! Спи одним глазом! Не зевай – дураков‑то и в церкви бьют.
– Дядя Хлопуша, дозволь сказать, – робко перебил его Жженый.
– Ну? – Хлопуша недовольно свел брови над переносьем. – Чего еще у тебя там?
– Без охотки я здесь остаюсь, – по‑прежнему несмело сказал Павел. – В бой мне хочется. Дядя Хлопуша, возьми меня с собой. Крепко тебя прошу!
Хлопуша еще туже свел брови, засопел недовольно и вдруг засмеялся.
– Чего ты? – уныло удивился Жженый.
– Вспомнил я, – тихо и ласково продолжал Хлопуша, – вспомнил челяпигу, воробышка глупого, того, что на дороге. Тоже так вот просился – «дядь Хлопуша, возьми‑и...»
Он обнял с застенчивой нежностью Павла за плечи.
– И мне, провора, с тобой неохота расставаться. Полюбил я тебя, ухарь‑парень ты, и душа у тебя прямая. А для дела надо... На кого завод оставлю? Ну? На кого? От этого дела тебе не отпятиться. Поработай на мирской пай. Примай сей груз на свой хребет, авось не переломится.
Павел молчал. Хлопуша отошел от него и сел на пушечный лафет.
– Дале слушай! И запомни крепко! Работных людишек ты всячески береги. Пускай владеют они землями, лесами, сенокосами, рыбалками без покупки и без оброку. Башкирцев в их улусах тоже всячески защищай, николи их не обижай. Они первейшие наши друзья и помощники. Царицын хомут им тоже холку до крови растер, Им, иной раз, горше нашего достается.
Хлопуша помолчал и заговорил теперь строго и сурово.
– Вожжи, однако, не распускай! Нещадно тех наказывай, кто в самовольстве, озорстве и непослушании замечен будет. Дело, Павлуха, наше великое. Святое дело! Ежели бы собрать все слезы, что выплакал наш брат холоп, всколыхнется сине море и утонут в нем наши злодеи, утеснители, баре да заводчики. За такое дело ни поту, ни крови, ни даже жизни своей не жаль. Гляди, вон оно, наше мужицкое сермяжное воинство!..
Табор не уместился на литейном дворе, вышел за заводские валы. Бесчисленные костры опоясали завод огненным кольцом.
Костры горели, начиная с берегов реки, и поднимались все выше и выше по уступам гор до самых вершин.
У костров на берегу Белой можно было разглядеть черные тени людей, на склонах гор бушующее пламя освещало черные, как сажа, стволы деревьев. Выше, на горах, костры трепетали светлыми пятнами. Еще выше они тихо мерцали, почти сливаясь со звездами.
– Видишь, всколыхнулся холопский мир! Смерд восстал! И неужели мы Русь‑матушку не обратаем, неужели Москву да Питер – гнездо царицыно – на слом не возьмем?.. А теперь, прощай, провора! Надолго прощай! Может быть... навсегда.
Хлопуша снова обнял Жженого за плечи и потянул к себе. Павел тоже крепко обнял его и поцеловал в сухие горячие губы.
БУРАН
Смеркалось.
Жженый стоял на заводском валу, на том месте, где он вчера прощался с Хлопушей. Смотрел грустно, как за гребнем Баштыма одна за другой исчезали телеги Хлопушиного обоза. Вот последние втягиваются на взлобок. Уже не слышно многоголосых криков, похожих на грай, стаи грачей.
Сзади Жженого, стуча мерзлыми валенками, переминался с ноги на ногу старик капрал. Нос его от холода стал сизым, и капрал то и дело тер его. Старик сдвинул на затылок шапку, и Жженый увидел, что волосы его по‑казачьему подрублены в кружок и спущены до половины лба. Павел улыбнулся.