Балладной романтической традицией (возможно, «Морской царевной» и «Русалкой» Лермонтова) навеяно одно из лучших стихотворений раздела — «С морского дна», объединившее и водную, и лунную, и солнечную символику. «Прекрасная дева морской глубины» из царства «бледных дев» — где «нет дрожания страстей, / Ни стона прошлых лет», где «нет цветов и нет людей, / Воспоминаний нет. <…>/ У всех прозрачный взор красив, / Поют они меж трав, / Души страданьем не купив, / Души не потеряв…» — устремляется под влиянием «новолунья» из этой «бесстрастной глубины» к Солнцу, в мир чувств и красоты:
Симптоматичен для Бальмонта по смысловой символике финал баллады:
Стихию земли в книге символизируют два полярных образа: «камень» и «цветок». «Самоцветные камни земли самобытной» воспеты Бальмонтом в его «испанских» стихотворениях — «Испанский цветок» и «Толедо». Причем Толедо, «город-крепость на горе», «город-храм», — это символ запечатленной в камне истории человечества:
Цветок — определенная этическая и эстетическая норма для лирического героя поэта. Не случайно раздел «Четверогласие стихий» завершает одноименное стихотворение, символизирующее единение человека с миром природы:
Все четыре стихии поэтически воспринимались Бальмонтом, как он утверждал в «Поэзии стихий», именно в их «соучастии… <…> в их вечном состязанье, в празднестве их взаимной слитности и переплетенности».
Е. А. Андреева-Бальмонт вспоминала: в комнате у мужа «всегда стояли живые цветы, подношения дам, самые разнообразные. Иногда большой букет, иногда один цветок. Бальмонт любил приводить изречение японцев: „Мало цветов — много вкуса“. И любил носить на платье цветы. Не потому, что следовал моде, в подражание Оскару Уайльду или кому другому. Он прикалывал себе цветок в петлицу не только когда выходил куда-нибудь на парадный обед, собрание, свое выступление, но когда был и дома один, в деревне, где его никто не видел».
Второй раздел книги — «Змеиный глаз» — посвящен теме творчества. Символика «змеиного» чрезвычайно характерна для поэзии русского символизма: в разное время к ней обращались З. Гиппиус (стихотворение «Она»), Ф. Сологуб (цикл «Змеиные очи»), А. Блок (циклы «Снежная маска», «Фаина»). В этой символике соединились греческое («видение», «зрение», «познание»), христианское («злое», «демоническое»), фольклорно-мифологическое («огонь», «женское», «изменчивое») начала. В книге «Будем как Солнце» символика «змеиного» по-своему вписывается в русскую романтическую традицию. Уже первое стихотворение раздела «Праздник свободы» вызывает отдаленные ассоциации с пушкинским «Пророком» («Духовной жаждою томим, / В пустыне мрачной я влачился, — / И шестикрылый серафим / На перепутье мне явился, / <…> И вырвал грешный мой язык, / И празднословный и лукавый, / И жало мудрыя змеи / В уста замершие мои / Вложил десницею кровавой. <…>»). Правда, пробуждение бальмонтовского лирического героя от «змеиного сна» — еще не осознание способности «глаголом жечь сердца людей», но уже обещает новое, особое предназначение:
Своеобразным манифестом нового ви́дения мира явилось стихотворение «Я — изысканность русской медлительной речи…», прекрасно проанализированное Иннокентием Анненским в статье «Бальмонт-лирик». «Для всех и ничей», слагатель «изысканного стиха» — в этом видит Бальмонт свою миссию в русской литературе. Истоки же «магии» поэтического слова находятся вне его, они таятся в жизнетворческой силе природы:
Состояние «праздника свободы», когда «крылатая душа видит себя в мире расширенном и углубленном», — «бывает у каждого, как бы в подтверждение великого принципа конечной равноправности всех душ», утверждал Бальмонт в статье «Гений открытия». Однако существуют «избранники судьбы», сосредоточившие в себе «тайну понимания мировой жизни». Это «гении открытий», способные выявить в обыденном мире гармонию и красоту и воплотить в художественном произведении. Они обычно не вписываются в общепринятые, «людские», нормы: «Я полюбил свое беспутство, / Мне сладко падать с высоты. / В глухих провалах безрассудства / Живут безумные цветы». Им одинаково знакомы и «глухие провалы падений», и высшие взлеты: