Что нам скитаться по мыслям,
Что нам блуждать по идеям?
Мы красоту не исчислим,
Жизнь разгадать не сумеем.
Пусть. Нам рассудок не нужен, —
Чувства горят необманно,
Нить зыбкоцветных жемчужин
Без объяснений желанна.

В процитированных строках лирический герой предельно приближен к автору, это — поэт, избранный Богом для того, чтобы «к стихиям людям бледным» показать «светлый путь». Впервые Бальмонт акцентирует внимание на «славянских» корнях своего лирического «я»:

Я знаю, что Брама умнее, чем все
                        бесконечно-имянные боги.
Но Брама — Индиец, а я — Славянин. Совпадают ли
                        наши дороги?
(Самоутверждение)

Ему кажется, что именно «славянская душа» изначально ближе к природе и к «поэзии стихий»:

Славяне, вам светлая слава,
За то, что всем сердцем открыты,
Веселым младенчеством нрава
С природой весеннею слиты.
(К славянам)

Позднее он выскажет ту же мысль в статье «Малые зерна» (1907): «Из всех существующих на земле рас только славянская находится в действенно-рождающем цикле. Все другие лишь повторяют и продолжают себя однотонно».

Конечно, Бальмонту по-прежнему «дороги все речи», он воспевает «создателя загадок» Египет, «девственную мать» Индию, «страну цветов и Солнца, и плясок, и стихов» Мексику. Мечтая увидеть все эти экзотические страны воочию, он, однако, делает важное признание:

Много есть еще мечтаний, сладко жить в бреду,
Но, уставши, лишь к родимой, только к ней приду.
(Три страны)

Можно утверждать, что именно в «Литургии красоты» — зародыш будущей «русской» темы в творчестве Бальмонта.

Бальмонту, как всегда, ближе «женские души»; свою «литургию» он служит, уповая не столько на «братьев» (один из них, по-видимому, Брюсов, назван «темным братом»), сколько на «девушек» и «женщин». Им посвящен второй раздел — «Кружевные узоры». Со стихотворением «Жалоба девушки» в книгу приходит сквозной мотив неприятия жизни «современных человечков»:

И все, что в мысли просится, на деньги вы считаете,
И в сердце оставляете проклятье пустоты.
О, скупщики корыстные, глядельщики бесстыдные,
Оставьте нас, — ужели же вам мало городов?

Среди «героинь» раздела, кроме собирательного образа «милой юной девушки», можно отыскать Елену Цветковскую («Греза»), Люси Савицкую («Польской девушке»), дочь Нинику («Финская колыбельная песня»). Возникает здесь и образ Любови Дмитриевны Менделеевой-Блок («В белом»). Друг Белого и Блока Сергей Соловьев, рассказывая о пребывании в Москве в январе 1904 года Блока и его жены, писал: «Успех Блока и Любови Дмитриевны в Москве был большой. Молчаливость, скромность, простота и изящество Любови Дмитриевны всех очаровали. Бальмонт сразу написал ей восторженное стихотворение, которое начиналось: „Я сидел с тобою рядом, / Ты была вся в белом“». В этом стихотворении неожиданно появились «пророческие» строки:

Ты — невеста, ты — чужая,
          Ты и он — мечтанья.
Но застыл я, твердо зная,
          Что любовь — страданье.

Здесь стих поэта вновь становится «изысканным».

В последнем, самом большом разделе книги — «Черная оправа» — авторская интонация усложняется тяготением к философичности, появлением страдальчески-драматических нот. Один из узловых символов — «атом». Появившийся еще «В безбрежности» (стихотворение «Горящий атом, я лечу…»), он наполняется новым смыслом, включающим и идею непреодолимого отчуждения индивидуального человеческого «я» от других «атомов»: «И двум их близость говорит, / Что атом с атомом не слит» («Границы»), и кошмарный «атомный век»:

Когда я думаю, как много есть Вселенных,
Как много было их и будет вновь и вновь, —
Мне небо кажется тюрьмой несчетных пленных,
Где свет закатности есть жертвенная кровь.
Опять разрушатся все спайки, склейки, скрепы,
Все связи рушатся, — и снова будет тьма,
Пляс жадных атомов, чудовищно-свирепый,
Циклон незримостей, стихийная чума.
И вновь сомкнет, скует водоворот спиральный
Звено упорное сложившихся планет,
И странной музыкой, безгласной и печальной,
В эфирных пропастях польется звездный свет.
(Мировая тюрьма)

Бальмонт отрекается от всех ранее любимых богов древности (стихотворение «Пронунсиамиэнто»):

Брама, Вишну, Сива, Эа, Мирри-Дугга, Один, Тор,
Витцлипохтли, маски, маски, это всё сплошной позор.
В лабиринтах ли Индийских, или в бешеной Валгалле,
На уступах пирамидных Мексиканских теокалли,
Всюду — Демону в угоду — истязание умов,
Трепет вырванного сердца, темный праздник, темный ров.

Он снова, как в юности, сомневается в божественной справедливости и милосердии:

Есть ли Бог? Он сжалится ль над нами?
Есть ли Бог, и как его найти?
(Как знать!)

Русско-японская война осознается как еще один аргумент, свидетельствующий о неизбывной жестокости жизни:

Боже мой, о, Боже мой, за что мои страданья?
Нежен я, и кроток я, а страшный мир жесток.
Явственно я чувствую весь ужас содроганья
Тысяч рук оторванных, разбитых рук и ног.
(Война)

Современные «человечки» вызывают у бальмонтовского «читателя душ» откровенное презрение:

Человечек современный, низкорослый, слабосильный,
Мелкий собственник, законник, лицемерный семьянин,
Весь трусливый, весь двуличный, косодушный, щепетильный,
Вся душа его, душонка — точно из морщин.
(Человечки)

И все же горестные и обличительные интонации — «черная оправа» бальмонтовского космизма, темный фон для светлых гимнов во славу «четверогласия стихий». Видимо, сам поэт осознавал уязвимость сплава лирики и риторики в своих философских стихах:

Умствователь нищий, я слабею,
Предаюсь безумному Поэту…
(Их двое)

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: