Его встретили, его окружили, его усадили, ему читали стихи. Сейчас образовался истерический круг почитательниц — „жен-мироносиц“. „Хотите, я сейчас брошусь из окна? Хотите? Только скажите, и я сейчас же брошусь“, — повторяла молниеносно влюбившаяся в него дама. Обезумев от любви к поэту, она забыла, что „Бродячая собака“ находится в подвале и из окна никак нельзя выброситься. Можно было бы только вылезти, и то с трудом и без всякой опасности для жизни. Бальмонт отвечал презрительно: „Не стоит того. Здесь недостаточно высоко“. Он, по-видимому, тоже не сознавал, что сидит в подвале».

Однако и в Петербурге праздничная обстановка встречи сопровождалась скандальным эпизодом. Некий молодой человек, желая быть «дерзким», оскорбил поэта: не то плеснул в Бальмонта вином, не то, по другой версии, ударил. Очевидно, Бальмонта считали «столпом» символизма и в его лице боролись с «литературным противником».

Так началось вхождение Бальмонта в литературную жизнь Москвы и России. В это время в литературе формировались два новых течения, противостоящих символизму и друг другу, — акмеизм и футуризм. Их шумные выступления и декларации не прошли мимо внимания Бальмонта, но в литературную борьбу он не вмешивался. Что касается теории и поэтической практики новых модернистских школ, тут не всё ему было чуждо. Ориентация Бальмонта на «явления», а не на мистику, была близка акмеистам, как и возвращение к первоначальным смыслам, к первоприродному. Последнее было близко и футуризму («душа стремится в примитив»). В своих новациях стиха, стихотворной речи футуристы немало позаимствовали у Бальмонта.

Бальмонту ближе были акмеисты. Появившийся сразу же после закрытия «Весов» и «Золотого руна» журнал «Аполлон» (1909–1917) стал площадкой для формирующегося акмеизма. Первое время в нем большую роль играли символисты, в особенности Вяч. Иванов. Бальмонта в «Аполлоне» охотно печатали, там же была опубликована статья Иванова «О лиризме Бальмонта» (1912. № 3–4). Внутренняя борьба между символизмом и развивающимся акмеизмом закончилась в журнале победой последних. В первом номере «Аполлона» за 1913 год появились сразу две статьи — Сергея Городецкого «Некоторые течения современной русской поэзии» и Николая Гумилёва «Наследие символизма и акмеизм». Это были манифесты нового литературного течения — акмеизма, пришедшего на смену символизму. Однако о символизме Гумилёв говорил как о «достойном отце», сам он начинал с перепевов Бальмонта. И хотя в более поздних «Письмах о русской поэзии» Гумилёва можно найти разные высказывания о Бальмонте, преобладает утверждение, что «с него надо начинать очерк новой русской поэзии». Городецкий, тоже испытавший влияние Бальмонта, в статье-манифесте говорил о нем как о поэте, который своими «солнечными протуберанцами» вырывался из символистских доктрин, и провозглашал «адамизм» (другое название акмеизма), не без оглядки на Бальмонта, как «свежесть» в архаическом бытии.

Творческие планы Бальмонта после возвращения в Россию не укладывались в какое-либо одно направление. Он писал очерки о виденном в путешествиях, загорелся идеей познакомить русских с индийским театром, стал переводить драмы Калидасы и, разумеется, писал стихи. В письме от 21 августа 1913 года он известил Брюсова: «Кончил новую книгу стихов, написанную за последние два года. И мысленно еще в Тихом океане». Речь идет о книге «Белый Зодчий. Таинство четырех светильников» (1914), созданной в основном по впечатлениям последнего, «кругосветного», путешествия. В этой книге ощутимы переклички с новыми течениями в русской литературе. Идея жизнетворчества получает в ней другой, по сравнению с книгой «Будем как Солнце», импульс развития.

Основной пафос «Белого Зодчего» оптимистичен, в сборнике отсутствует драматическая расщепленность лирического «я», заметно усилившееся тяготение Бальмонта к созданию больших стихотворных циклов поэмного типа, ранее расцененное Брюсовым как «попытка эпоса».

В «Белом Зодчем» поэт вновь предстает «неустанным искателем Бога» (В. Брюсов). Центральный образ книги, давший ей название, — Всевышний создатель мира — соединяет в себе черты разных религиозных систем. Сам Бальмонт выделяет в качестве главных «два лика» — Будду и Христа, которые кажутся ему «всех совершенней»:

Один — спокойный, мудрый, просветленный,
Со взглядом, устремленным внутрь души,
Провидец, но с закрытыми глазами.
………………………………………
Другой — своей недовершенной жизнью —
Взрывает в сердце скрытые ключи,
Звенящий стон любви и состраданья…
(Средь ликов)

Однако не менее дорог поэту египетский бог солнца Ра. Не случайно в качестве эпиграфа ко всей книге выбран «портрет» Белого Зодчего, созданный им в поэме «Месть Солнца»: «Кости его — серебро, тело его — золотое, волосы — камень лазурь». Кроме того, во время кругосветного путешествия Бальмонт открывает для себя новых океанических богов, среди них полинезийского Мауи-строителя (стихотворение «Мауи»).

Возможно, подзаголовок книги — «Таинство четырех светильников», — который литературовед В. Ф. Марков трактует в духе верности поэта «четырем стихиям», истолковывается в религиозно-мифологическом ключе как «четыре лика».

Так или иначе, для «всебожника» Бальмонта Белый Зодчий является «неземным Художником», строителем-творцом космической и человеческой жизни. «В повторностях человеческой жизни есть смысл Вечного Строительства, приводящего к целям, несоизмеримым с маленькой личной жизнью, или с замкнутой отдельной эпохой», — писал поэт в очерке «Океания».

Всевышний создатель мира осмыслен поэтом главным образом через «звездные» видения с борта океанического парохода. Поэту поверяют свои сокровенные тайны то «южный Сириус», то «Млечный Путь», то «Ориона три звезды» и, наконец, «Южный Крест», пять звезд которого символизируют распятие и муки Господни:

Откуда Крест во взвихренной мятели
Планет и лун и этих вышних льдин?
Пять алых капель в крайний час зардели,
Когда в прозреньи снов был распят Сын…
(Южный Крест)

Приобщение к звездному миру вновь оживляет в душе поэта чувство его сопричастности и земной, и космической жизни. «В одно и то же время чувствуешь, что в нераздельном целом слились в тебе Великий Мир и Малый Мир, человеческое сознание и безграничное, звездное, миротворческое, на чьем ночном лоне мы мчимся среди мировых светил. Лишь в Океанических ночах увидишь воистину звездное Небо, поймешь, что ты звезда между звезд…» — писал Бальмонт в «Океании».

«Всезвездность душ» находит поэт не только в ночном небе, но и в гармонической жизни народов океанийских островов (Самоа, Тонга-Табу, Фиджи, Ява), которая представлена в книге несколько идеализированной:

В одном недвижном чуде,
Забывши счет столетий,
Здесь счастливы все люди,
Здесь все они как дети.
(Тонга-Табу)

Вторжение цивилизации в этот сказочно прекрасный мир оценивается как катастрофа:

Нет Австралии тех детских наших дней,
Вся сгорела между дымов и огней.
Рельсы врезались во взмахи желтых гор,
Скован, сцеплен, весь расчисленный, простор…
И от города до города всегда
Воют, копоть рассевая, поезда.
(Черный лебедь)

Из новозеландского фольклора приходит образ бога-строителя Мауи, которому Бальмонт приписывает функцию чародея-рыболова, создателя Самоа:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: