Охваченный ужасом, я влетел в кухню. Женя недоумевала, отчего идет такой дым, глаза ее налились кровью, бледное лицо покрылось потом. Горим, крикнул я, схватил ее за руку и вытащил во двор. Там, под крышей, где только что струился дым, появилось пламя. Я схватил деревянный ушат и старое ведро, крикнул ей, чтобы приставила лестницу к дому и бросился к наполненной водой яме. Бегом принес ей воду, передал, вернулся, снова принес, а она взбиралась по лестнице, выплескивала воду на огонь, спускалась, хватала тяжелые посудины, полные мутной воды, и снова устремлялась вверх, такая всегда медлительная и невозмутимая, сделавшаяся вдруг оживленной, стремительной и энергичной. Деревянный дом мог бы сгореть в результате нашей оплошности. Как бы я возместил ущерб, если бы это случилось? Продай я все свои нехитрые пожитки, и того не хватило бы расплатиться. Но дом не сгорел. Мы с Женей справились с пожаром. Мне казалось, я убил что-то живое, кровавое, коварное и отвратительное. Я почувствовал в себе небывалую силу. Женя опустила затекшие руки, в порыве благодарности я схватил их, ко мне возвратилось прежнее чувство благодарности, но более могучее, бурное, радостное, победоносное. Ее тяжелые руки были в моих руках, я слышал запах ее тела и мокрого платья, она доверчиво прижалась ко мне и подняла лицо для поцелуя.
Женя обладала ленивой силой крупного животного, возлежащего с величественной неподвижностью, но поражающего наповал, и отдавалась страсти, подобно богине, делающей честь тому, кто ее взволновал.
Я быстро пришел в себя. Годами жил я без жены. Вообще без женщин, слишком всего было много и без них. На женщин у меня уже не хватало ни сил, ни времени. Раньше я никогда не смотрел на Женю как на женщину. Она была для меня святой, женой умершего брата. «Кто тебе глаз выколол? — Брат. — То-то так глубоко!»
Я не видел ее. Просто ее взял. Но потом я должен был ее увидеть. Не случись того, что случилось, мне и в голову бы это не пришло. Никогда я не вспоминал первой встречи, когда она ошарашила Михала, распахнув свою шаль, под которой ничего не было. Не говоря ни слова, я стал расстегивать пуговицы на ее платье. Она помогала мне, потому что пальцы мои, хоть и успокоившиеся после возбуждения, были неловки. Не помня себя, я упал на ее обнаженную грудь. Соски у нее были совершенно черные, ничего другого я не видел. Ничего другого я не хотел видеть. Ничего другого мне было и не надо. Возможно, я упустил что-то важное.
Я поднялся, набросил на нее платье и подумал: надо возвращаться.
— Я решил вернуться на родину, — сказал я ей.
— Хорошо, поедем вместе.
В деревне мы прожили еще несколько дней. Любочка была у бабушки в Саратове. Мы купались в пруду с деревенскими ребятишками, гуляли по редкому лесочку, сидели часами на лугу. О нашем безумстве мы не обмолвились ни словом. Я все время твердил, что должен вернуться на родину, так как обязан позаботиться о своей семье.
На восьмой день крестьянин с дороги крикнул нам, что Саратов горит. Деревня находилась на другом берегу Волги. Я поднялся на самое высокое место. Огонь пожирал целые кварталы деревянного города. Было видно, как стремительно распространяется пожар, ничто ему не препятствовало. Я знал, что, когда еще горела опера, в пожарных шлангах не было воды. Из пламени торчали голые белые стены каменных зданий. Это были школы. Запыхавшаяся Женя прибежала за мной, схватила меня за руку. Я не мог произнести ни слова. Меня била дрожь. Восьмидневное пребывание в этой милой деревне, как выяснилось, ничуть не укрепило мои расстроенные нервы. Онемев от ужаса, мы бросились домой и, не сговариваясь, охваченные одним порывом, принялись упаковывать наши скромные пожитки. Я раздобыл у крестьян тачку, нагрузил ее, и мы двинулись в Саратов. Так, огнем начавшееся, огнем и закончилось наше с Женей короткое лето в обрамлении сплошного огня пожаров.
В городе царила паника. Ветер гнал пламя к возвышающимся в центре кварталам. Пожарники копали широкий ров, чтобы преградить дорогу огню. Это спасет каменную часть города, деревянная же была осуждена на гибель.
Да, пожары. Они преследовали меня всю жизнь.
В раннем детстве, еще в родном городе, после тяжелого гриппа, а грипп тогда был коварной болезнью, мне довелось увидеть страшное зрелище. Разбудила меля сумятица в доме, я открыл глаза — все вокруг было красным, комнату заливал яркий красный свет, хлынувший через окно. Я подбежал к окну и увидел красные волны, колыхавшиеся внизу возле крепостных стен, в северной части города, выстроенной возле старых укреплений. Горело сено на военном складе, от него загорелись соседние пакгаузы, набитые разным военным снаряжением. Прибежала мать и набросила мне на плечи одеяло. Я дрожал от страха и холода. Она сказала: «Папа с пожарниками. Ложись в постель. Пожар далеко». Но она даже не попыталась оторвать меня от окна; обнявшись и тесно прижавшись друг к другу, мы наблюдали, как пожар разрастался, а потом стал затихать, пока на заре с ним не справились окончательно. Михал проспал всю ночь. У меня же на следующий день началось воспаление легких. Старый доктор боялся за мою жизнь. Сказал он это только тогда, когда я, слабый, как только что народившаяся гусеница, выкарабкался из болезни; когда же я лежал в лихорадке, он рассказывал свои грубые анекдоты и пытался развеселить мать, которую очень любил. Она жаловалась: кашляет, кашляет, господин доктор. Пусть кашляет, говорил он, пусть себе кашляет, умрет, вот тогда перестанет кашлять. Каждую ночь я вскакивал с воплем, что горю, и бросался из комнаты; мать была вынуждена переселиться ко мне, чтобы успокаивать меня во время галлюцинаций.
И в Копенгагене, когда я каждый день поджидал берлинский поезд, которым должна была приехать Лариса с Анной, ужасный пожар на пристани загнал меня еще дальше в тупик моего отчаяния, ввергнул в еще более мучительное одиночество. Меня грызли сомнения, ревность, ощущение всеобщего презрения.
В смятении и беспамятстве я попал в объятия Жени. Лег с женой своего брата, клянусь, впервые, и тогда же принял решение покончить все разом, сжечь за собой мосты, отправиться еще раз в неизвестность — на родину. Что такое родина? Где родина человека?
Да, впереди была одна неизвестность. Я ничего не знал о своей семье. Потом мне рассказывали, что они послали в Саратов весточку с русским военнопленным, за которым моя жена Лариса, работавшая санитаркой, ухаживала в госпитале. Он привык к ней, приходил к нам в дом. Красив ли он был? Возвращаясь в Россию, он обещал разыскать меня в Саратове и на словах передать, как они там живут. До меня он никогда не добрался. Кто знает, где он застрял на этом длинном пути, кто его приютил? А может быть, где-то его сразила пуля?
4

Я не мог освободиться от мысли, что Лариса не захотела ехать в Россию. Я сделал все, что было в моих силах. Михал подтвердил бы, будь он жив, Лариса верила только ему. Он и привел ко мне адвоката Р., две дочери которого учились у нас в Саратовской консерватории, одна, скрипачка, у Михала, другая пианистка, у меня. Сославшись на Михала, рассказавшего ему о моем тяжелом семейном положении, Р. сообщил, что у него есть возможность доложить о моем деле властям, за успех он ручался. Поедете через нейтральные страны в Копенгаген, оттуда вам будет легко связаться с семьей, дадите им знать, что вы их ждете в Копенгагене, после чего со всем семейством пожалуете в Саратов. Я не колебался. Михал говорил, что соскучился по Ларисе. Я был счастлив, что он беспокоится и волнуется не меньше меня. Р. был другом вице-губернатора. Через несколько дней он принес русский паспорт на мое имя. Думая об этом сегодня, я не понимаю, как это было возможно. Шел 1915 год. Тогда же я ничему не удивлялся. Михал тоже считал это в порядке вещей и давал мне наставления, как держать себя в дороге. Я говорил ему, что дорога меня не пугает, она ведет через Финляндию, которую я знал. Он предостерегал меня от контактов с сомнительными людьми, курсирующими туда и обратно с самыми различными целями: контрабандой, шпионажем, политической агентурой и так далее. «Мировая война, братец, не забудь, что идет война». Заклинал меня ни с кем в пути не завязывать никаких знакомств. В ответ я смеялся и говорил, что я не он, что я не любитель легких знакомств, в карты не играю, с незнакомыми людьми не якшаюсь. В этом можно упрекнуть только его, а он в дорогу не собирается. Однако Михал был упорен в своих наставлениях, покоя мне не давал. В ту раннюю весну памятного 1915 года в Саратове цвели сады, город сверкал всеми цветами радуги, Волга разлилась, великолепные белые пароходы приветствовали нас своими басистыми гудками, три-четыре дня перед отъездом мы с Михалом каждый вечер прогуливались по набережной, и он не уставал твердить об одном и том же: «Не верь людям, не отступайся, когда приедешь в Копенгаген, без своих не возвращайся, я здесь все приготовлю, устрою вам торжественную встречу». На прощание он обнял меня на станции, и я поехал в северном направлении.