— Обязательно. Некоторые из них так покрыты разнообразными почерками, так грязны и запутаны, что разобраться в этих иероглифах не взялись бы и учёные специалисты… А что касается любовников…
— Ах, Михал Семёныч! Право, неинтересно! — так и затрепетала Анна Егоровна.
— Один из писателей — не помню, право, кто — сказал: «Есть женщины, никогда не имевшие любовников»…
— Слава Богу! Хоть это вы допускаете…
Алексеев опять пустил Анне Егоровне дым в лицо.
— Даже охотно… Но беда в том, что, по словам того же писателя, нет такой женщины, которая имела бы одного любовника…
— Этот ваш писатель, должно быть, не видал порядочных женщин! — так и вскинулась опять соседка.
«Тебя-то он, наверное, не видал», — подумал Алексеев и докончил вслух:
— И всего интереснее то, что как первого бала, так и первого любовника женщина не забывает никогда…
— И последнего, — тихо кинула Варвара Андреевна.
Муж внимательно сощурился на её тонкий профиль.
— А ты как, сестра, об этом полагаешь? — осведомился Алексеев, чуть поворачивая голову к качалке, на которой лежало что-то огромное и бесформенное, покрытое дорогою пёстрою материей.
— Отстань!.. Я перестала думать, — раздался умирающий, словно, голос.
Это «что-то» была сестра Алексеева, Леонила Семёновна. Огромный веер в её жирной руке лениво, но безостановочно обвевал её бледное, отёкшее лицо. Когда-то эта бесформенная масса была женщиной, красивой, неглупой и доброй. Но к сорока годам Леонила Семёновна стала жиреть и тупеть. Этой тучности не уменьшали ни воды, ни купанья, ни массаж. В сорок пять лет Леонила Семёновна, имея все данные для счастья, окружённая любящими детьми и добрым мужем, богатая и беззаботная, в буквальном смысле слова влачила жизнь, всюду таская, с трудом и отвращением, груз своего тела.
— Сестра, ведь, и ты когда-то была стройна и эфирна, а теперь куча кучей… Фу ты Господи!.. Как жизнь-то уходит!
— Уф!.. Умираю, Мишель… И зачем только живут такие несчастные, как я?
— А собственно говоря, твой возраст, Варя, тоже интересен, — продолжал Алексеев, посасывая свой дорогой мундштучок, и, по обыкновению, нельзя было понять, шутит он или говорит серьёзно. — Ты теперь подходишь к типу, известному в литературе под названием бальзаковских женщин… Интересный возраст, что говорить! Недаром за границей романисты уже не выбирают девушек в героини. Пресновато да слащаво всё с ними выходит… А описывают женщину от тридцати до сорока лет. Это, народным слогом говоря, отдание молодости, как бывает отдание праздника… Жажда жизни в это время необыкновенная, даже трогательная… Скверно только то, что женщины в эти годы почти неизбежно влюбляются в мальчишек. А им, в сущности, каждая юбка дорога… Они даже толком оценить не умеют всего аромата, что ли… этой запоздавшей мучительной страсти.
На этот раз лицо и плечи Варвары Андреевны дрогнули. Муж заметил это и остался доволен результатом.
— Мне кажется, — внушительно заметила Анна Егоровна хозяину, — что порядочная женщина никогда не позволит себе влюбиться ни в старика ни в мальчишку…
— Это вам только так кажется, — невозмутимо отпарировал он.
Горничная внесла самовар.
— Где Надежда Дмитревна? — строго спросила хозяйка.
— Они на пироги выдают-с…
Горничная знала, что Наденька наверху перечёсывается и надевает свежую батистовую кофточку. Уходя, горничная переглянулась с кормилицей, гулявшей в цветнике. Вся женская прислуга знала о романе Наденьки и покровительствовала ей, в пику хозяйке.
— Скоро ли чаю? — спросил Алексеев. — О Господи!.. Умрёшь просто от жажды…
— Весь самовар выкипит, пока она явится, — нервно ответила хозяйка.
Щёки её пылали от досады, но ей в голову не приходило самой заварить чай.
— Серёжа!.. Опять по цветам? Боже мой!.. Наташа… Кто там?.. Кормилица… Да пошлите вы Наденьку! Это несносно, наконец!
— Помилуйте, — злорадно усмехнулась Анна Егоровна. — Дайте нарядиться! Что я вам говорила, Варвара Андревна? Вы её так избаловали, что ей от вас одна дорога — на содержание поступить… Она тем и кончит.
— И прекрасно сделает, — подхватил Алексеев. — Всё лучше, чем увлечься каким-нибудь прохвостом и очутиться на мостовой… Ты как об этом думаешь, сестра?
— Отстань! Ничего я не думаю!
Алексеев докурил папиросу и бросил дымившийся окурок на песок дорожки.
— Да-с, Анна Егоровна, на этот раз вы совершенно правы. Наденьке, да и всем в её положении, этой дороги, всё равно, не миновать… Что ж! Поживёт, по крайней мере, в своё удовольствие…
— Проповедуйте, проповедуйте!
— Но только не нам судить её, потому что все мы её на эту дорогу толкаем. И я, и вы, и Варя… все…
— Michel!.. Qu'est-ce que vous radotez?[1]
— Мы?.. Мы толкаем? — визжала Анна Егоровна, всплёскивая руками.
— Ничего не radotez… Вот я себя имею претензию считать и честным и незлым человеком… А, ей-Богу, доведись только, и не задумаюсь девчонку погубить… Обленился я только теперь, зажирел. А будь-ка я как Максим Николаич… Хо-хо!.. И оправдание себе нашёл бы всегда: не я, так другой…
— Ну, прекрасно! — вспыхнула Варвара Андреевна. — Но мы-то, я-то при чём?
— Ты? Ты всех, быть может, виноватее… Не спорю, ты не злой человек… ты даже с кухаркой вежлива… А слыхала ли от тебя Наденька хоть одно человеческое слово? Так, хоть раз?.. Кроме «подай» и «принеси» — ничего… Ты вон над книгами плачешь, над дурацкими драмами слёзы льёшь. А видела ли ты хоть раз в ней человека, словом… которому и любить и жить хочется, как тебе?
— Дайте ей carte blanche[2] завести любовника! — шипела Анна Егоровна.
— Которому и отдохнуть хочется… которому и больно и тяжело бывает подчас?.. Что она для тебя? Бонна, которой ты платишь десять рублей, и считаешь свои обязанности относительно её конченными… И всегда даёшь ей чувствовать разницу между её и твоим положением… Поневоле тут повиснешь на шею первому, кто приласкает…
— Я не знаю, если уж у нас плохое место…
— Верно, хуже бывает… Но допусти ты, развитая и гуманная женщина, что девушка на твоих глазах увлечётся… Что тогда? Поможешь ты ей? Или на улицу вытолкаешь?
— Нет… Как можно! — хихикала Анна Егоровна. — Мы её детей будем крестить и воспитывать… Est-ce charmant[3], Леонила Семёновна? Бонна с любовниками…
— Да уж, действительно, матушка! Чем век чужим детям носы сморкать, да драки их разнимать, это уж лучше своих ребят нарожать…
— Quelles expressions!.. Michel![4]
— Ни свободы ни развлечений… В девять часов, с курами и деточками вместе, бай-бай не угодно ли? А тут такие ночи!.. Да я бы давно сбежал на её месте!
— Это, конечно, легче, чем работать, — язвительно подхватила Варвара Андреевна. — Теперь и гимназистки в бонны идут. А эта мещанка, неуч… Да надо же кому-нибудь за детьми ходить!
— Вот я бы тебя на недельку в её шкуру посадил… Тебе чашку вымыть трудно, иголку взять в руки лень. И по дому и за детьми — всё Наденька…
— Михаил Семёныч… Я, кажется…
— Кончил, матушка, кончил… Я уж сам не знаю, чего это я вдруг так разболтался? Не в моих правилах с бабьём язык трепать…
— Merci! — хихикнула Анна Егоровна.
— Да вот эти архаровцы-винтёры чего-то там застряли… Этакая скучища! — он зевнул во весь рот. — Погляди-ка, сестра — тебе дорогу видно, — не идут ли трое с деревни?
— Ох!.. Не повернусь!.. Гляди сам…
— Да ты только голову поверни…
— Сам гляди, сам… Изнемогаю!
— Чудная какая! Ведь, мне встать для этого нужно, а тебе только голову повернуть…
— Отстань!.. До ночи не доживу…
— Э-э-эх! — закряхтел Алексеев. — Витя! Серёжа!.. Слышите, дети? Витя, беги за угол, взгляни, не идёт ли крёстный… Тебе говорят, Витя?