«Она пристрастилась к благотворительности… Не пропускает ни одной службы… Аннушка видела, как она плачет в церкви…»
— Может быть, еще водевиль поставить после драмы? Что вы посоветуете?.. Публика так любит водевиль…
— С танцами и пением?.. Да, я поищу в репертуаре.
«Когда-нибудь и я состарюсь. Буду такой желтой, жалкой, лишней, ненужной… И меня бросят когда-нибудь для девчонки…»
Она быстро встала. Брови ее сдвинулись. Испуганно поднялась губернаторша… Не обидела ли она чем-нибудь эту женщину?
Нет… Та протягивала ей руку простым, искренним движением, грустно улыбалась и обещала устроить все.
— Ah merci, merci madame! — лепетала Додо, натягивая на плечи горностаевую мантилью.
«Elle est adorable (Она очаровательна)», — в карете по дороге домой думала Додо и украдкой вытирала непокорные слезы.
Мир был заключен. И жизнь вошла в берега.
Это было пять лет назад. Отношения оставались вполне корректными. И Поля не преувеличивала. На балах, как и на гуляньях, губернаторша всегда первая приветствовала артистку.
— Додо умнее, чем я думала. Elle fait bonne mine au mauvais jeu, — ядовито говорила княгиня Мика приятельницам.
— А что же ей еще остается?
— О! К ее услугам целый арсенал шпилек, намеков, упреков, булавочных уколов… Я не знаю… Быть может, я глупа и бестактна… Так скоро я не сдалась бы.
Но говорилось это осторожно. У этой Нероновой был острый язык. Она давала людям такие меткие прозвища! Поистине это были крылатые словечки. Опочинин любил повторять их дома, en petit comité. Все смеялись, но каждый боялся за себя. И Мика, которую артистка давно прозвала Бишкой за ее черные начесы, закрывавшие оттопыренные уши, любезно скалила желтые зубы, встречаясь с Нероновой на балах или на катанье. Она одна в городе не знала, что она — Бишка. И даже ее подруга — Додо — не могла удержать смеха, когда кто-нибудь из ее кружка за глаза называл так непочтительно княгиню.
— Ах, это ваша Фика, — как-то раз при Лучинине сказала Надежда Васильевна.
Оба невольно расхохотались.
Они даже не спросили, кто эта Фика? Лицо княгини на один миг, но так ясно выглянуло на них из подвижных черт артистки… Бог ее знает, как ей это удавалось! И на другой день «словечко» пошло из уст в уста.
Когда Неронова сердилась на любовника, она становилась беспощадной.
— Ну, как поживает ваша… Dindon (индюшка)? — невинно спросила она Опочинина опять-таки при Лучинине.
— Как? — губернатора заметно передернуло.
Лучинин опустил голову, и затылок его побагровел.
— Ах, что со мной нынче! Я такая рассеянная… В самом деле, как теперь здоровье Дарьи Александровны?
— Merci, ей лучше, — пролепетал губернатор, не поднимая глаз и принимая из рук гостьи чашку чая. Если он и обиделся за жену, то показать обиды он все-таки не посмел.
Кто ее научил этому слову?.. Конечно, Лучинин… Ведь она сама не говорит по-французски… К Лучинину губернатор всегда ревновал Надежду Васильевну. И как только болезнь жены или дочери удерживала Опочинина у домашнего очага долее, чем это требовалось по соображениям Нероновой, в гостиной ее немедленно появлялся желанным гостем Лучинин. Он был тоже влюблен и терпелив. И соперник опасный.
«А ведь удивительно смешное словцо!» — с невольным восхищением подумал губернатор, когда, вернувшись домой к обеду, он увидал жену, неуклюжую, сутулую, близорукую, с вытянутой вперед шеей, с томной речью, напоминавшей ленивое клохтанье индюшки. «Ах, эта Надя!.. Elle est unique (Она единственная)…»
Он надеялся все-таки, что Надя будет деликатна и по-прежнему будет в добрые минуты величать соперницу — Додо…
Напрасно… Она теперь беспрестанно ошибалась.
И Боже сохрани, если бы он вздумал сделать ей замечание! Тогда ни за что нельзя было поручиться.
«Она ревнует, — улыбаясь, рассуждал Опочинин. — И я был бы неблагодарным или идиотом, если бы огорчался. Разве в этом не оправдание всему?»
И он по опыту знал: чем сильнее она его мучила, чем смиреннее переносил он ее вспышки или иронию, тем страстнее были потом ее объятия, тем нежнее была ее несравненная ласка.
Скоро эта кличка проникла и в beau-monde. Конечно, через сплетника Лучинина. И Мика первая захохотала, скаля желтые зубы.
— Ваш зверинец, — иногда небрежно кинет Надежда Васильевна Опочинину.
Он промолчит. Только губы дрогнут, и опустятся веки. А за эту кротость его ждет потом награда. Ах, он хорошо изучил свою Надю!
Теперь в театральном мире Надежда Васильевна заняла высшее непререкаемое место. Она ездит на гастроли. Она диктует условия. Имя ее, отпечатанное крупным жирным шрифтом на афише, делает полные сборы во всей провинции. Публика встречает и провожает овациями, а за кулисами она держится королевой, замкнуто и надменно. Дружбу с женщинами она никогда не признавала. Она была и осталась одинокой. Всем товарищам, молодым и старым, мужчинам и женщинам, она говорит ты. Ей все говорят вы, — кроме Рыбакова да Микульского. Она — покровительница всех молоденьких актрис, всех дебютанток, которых травят мужчины, которые, чтобы получить приличную роль, должны отдаваться или антрепренеру, или режиссеру, или первому любовнику, а часто и всем трем по очереди… Она всегда горячо вступается за женщину. Редкая черта: она органически не способна к зависти и радуется всякому свежему дарованию и усердно расчищает ему путь… При этом кошелек ее всегда открыт для нуждающихся. И труппа обожает ее.
Но с врагами Надежда Васильевна беспощадна. Обид она никогда не забывает. Она знает, какое сильное оружие — смех, и за кулисами она тоже не скупится на характеристики и прозвища, которые так и пристают к человеку. Ее все боятся. Даже интрига бессильна перед этой царственной натурой, всей своей карьерой обязанной одной себе.
Но Боже мой! Как жалка и теперь эта сильная женщина, готовясь к новой роли!.. Ничто не изменилось за эти десять лет. На считке она читает неуверенно, смиренно ждет указаний или одобрения режиссера, жадно хватается за каждое чужое мнение. Как будто она ослепла. Как будто у нее нет ничего своего… С благоговейным трепетом, знакомым только высоким душам, стоит она перед творчеством другого, перед драмами Гюго и Шиллера. Она опять страдает от недостатка образования. Она по-прежнему чувствует себя бессильной выполнить гениальный замысел. Она удручена. Это самые тяжелые минуты ее жизни.
Но вот она возвращается домой, запирается… Никто не смеет ее тревожить в эти часы. Поля, как цербер, стережет ее двери. Если позвонит гость, его не примут. Если Опочинин заглянет, все равно! И ему откажут в эти часы. Когда артистка творит, у нее нет любовника. Гремя ключами, Поля заказывает обед, не давая ни одной житейской мелочи нарушить настроение ее барыни. Теперь она уже не подслушивает у дверей, не хватается за бока, как пятнадцать лет назад. Она гордится своей барыней и всегда говорит: «Наш бенефис…» или: «Мы Марию Стюарт играем…»
Надежда Васильевна читает и перечитывает не только роль, но и всю драму. Вникает, разбирается в каждом слове, старается уловить смысл каждого, даже мимолетного штриха. Это осторожные, но упорные поиски новых достижений, в сущности, всегда одинокие.
Постепенно отпадают все чужие указки, все советы и мнения. Из этого пестрого клубка сверкает красная руководящая нить. Внутренним напряженным зрением артистка поймала ее и уже не выпускает из виду. Как художник, стремящийся передать на картине нужный ему тон, мешает на палитре краски, чтобы найти подходящую, так меняет она интонации, самый звук голоса, напряженно прислушиваясь к нему… О, эти ни с чем не сравнимые часы творчества, часы поисков и предчувствий!
И какое торжество, какая светлая радость зажигают душу, когда из хаоса начинает мелькать смутная форма, когда волнующиеся очертания нового образа встают перед нею… Это главное. Запомнить эти очертания, наметить лицо… Остальное будет уже легко, дастся само собой, — иногда непосредственно, иногда путем большой шлифовки: жест, тон, костюм, прическа, походка, все детали целого.