Граф призвал Аркадия и говорит:
— Ступай к моему брату в его дом и остриги у него его пуделя.
Аркадий спрашивает:
— Только ли будет всего приказания?
— Ничего больше, — говорит граф: — но поскорей возвращайся актрис убирать. Люба нынче в трех положениях должна быть убрана, а после театра представь мне ее святой Цецилией.
Аркадий Ильич пошатнулся.
Граф говорит:
— Что это с тобой?
А Аркадий отвечает:
— Виноват, на ковре оступился.
Граф намекнул:
— Смотри, к добру ли это?
А у Аркадия на душе такое сделалось, что ему всё равно, быть добру или худу.
Услыхал, что меня велено Цецилией убирать и, словно ничего не видя и не слыша, взял свой прибор в кожаной шкатулке и пошел.
Глава девятая
риходит к графову брату, а у того уже у зеркала свечи зажжены и опять два пистолета рядом, да тут же уже не два золотых, а десять, и пистолеты набиты не пустым выстрелом, а черкесскими пулями. Графов брат говорит:— Пуделя у меня никакого нет, а вот мне что нужно: сделай мне туалет в самой отважной мине, и получай десять золотых, а если обрежешь — убью.
Аркадий посмотрел, посмотрел и вдруг — Господь его знает, что с ним сделалось. — стал графова брата и стричь, и брить. В одну минуту сделал всё в лучшем виде, золото в карман ссыпал и говорит:
— Прощайте.
Тот отвечает:
— Иди, но только я хотел бы знать: отчего такая отчаянная твоя голова, что ты на это решился?
А Аркадий говорит;
— Отчего я решился — это знает моя грудь да подоплека.
— Или, может-быть, ты от пули заговорен, что и пистолетов не боишься.
— Пистолеты — это пустяки, — отвечает Аркадий, — об них я и не думал.
— Как же так? неужели ты смел думать, что твоего графа слово тверже моего и я в тебя за порез не выстрелю? Если на тебе заговора нет, ты бы жизнь кончил.
Аркадий, как ему графа напомянули, опять вздрогнул и точно в полуснях проговорил:
— Заговора на мне нет, а есть во мне смысл от Бога: пока бы ты руку с пистолетом стал поднимать, чтобы в меня выстрелить, я бы прежде тебе бритвою все горло перерезал.
И с тем бросился вон и пришел в театр как раз в свое время и стал меня убирать, а сам весь трясется. И как завьет мне один локон и пригнется, чтобы губами отдувать, так все одно шепчет:
— Не бойся, увезу.
Глава десятая
пектакль хорошо шел, потому что все мы как каменные были, приучены и к страху, и к мучительству: — что на сердце ни есть, а свое исполнение делали так, что ничего и незаметно.Со сцены видели и графа, и его брата — оба один на другого похожи. За кулисы пришли — даже отличить трудно. Только наш тихий-претихий, будто сдобрившись. Это у него всегда бывало перед самою большою лютостию.
И все мы млеем и крестимся:
— Господи! помилуй и спаси. На кого его зверство обрушится?
А нам про Аркашкину безумную отчаянность, что он сделал, было еще неизвестно, но сам Аркадий, разумеется, понимал, что ему не быть прощады, и был бледный, когда графов брат взглянул на него и что-то тихо на ухо нашему графу буркнул. А я была очень слухмена и расслыхала; он сказал:
— Я тебе как брат советую: ты его бойся, когда он бритвой бреет.
Наш только тихо улыбнулся.
Кажется, что-то и сам Аркаша слышал, потому что когда стал меня к последнему представлению герцогиней убирать, так — чего никогда с ним не бывало — столько пудры переложил, что костюмер-француз стал меня отряхивать и сказал:
— Тро боку, тро боку! — и щеточкой лишнее с меня счистил.
Глава одиннадцатая
как всё представление окончилось, тогда сняли с меня платье герцогини де-Бурблян и одели Цецилией — одно этакое белое, просто без рукавов, а на плечах только узелками подхвачено, — терпеть мы этого убора не могли. Ну, а потом идет Аркадий, чтобы мне голову причесать в невинный фасон, как на картинах обозначено у святой Цецилии, и тоненький венец обручиком закрепить, и видит Аркадий, что у дверей моей каморочки стоят шесть человек. Это значит, чтобы, как он только, убравши меня, назад в дверь покажется, так сейчас его схватить и вести куда-нибудь на мучительства. А мучительства у нас были такие, что лучше сто раз тому, кому смерть суждена. И дыба, и струна, и голову крячком скрячивали, и заворачивали: всё это было. Казенное наказание после этого уже за ничто ставили. Под всем домом были подведены потайные погреба, где люди живые на цепях, как медведи, сидели. Бывало, если случится когда идти мимо, то порою слышно, как там цепи гремят и люди в оковах стонут. Верно, хотели, чтобы об них весть дошла или начальство услышало, но начальство и думать не смело вступаться. И долго тут томили людей, а иных на всю жизнь. Один сидел-сидел, да стих выдумал:Стишок этот, бывало, сам себе в уме шепчешь и страшишься.
А другие даже с медведями были прикованы, так что медведь только на полвершка его лапой задрать не может.
Только с Аркадием Ильичем ничего этого не сделали, потому что он как вскочил в мою каморочку, так в то же мгновение сразу схватил стол и вдруг всё окно вышиб, и больше я уже ничего и не помню…
Стала я в себя приходить, оттого что моим ногам очень холодно. Дернула ноги и чувствую, что я завернута вся в шубе в волчьей или в медвежьей, а вокруг — тьма промежная и коней тройка лихая мчится, и не знаю куда. А около меня два человека в кучке, в широких санях сидят, — один меня держит, это Аркадий Ильич, а другой во всю мочь лошадей погоняет… Снег так и брызжет из-под копыт у коней, а сани что секунда, то на один, то на другой бок валятся. Если бы мы не в самой середине на полу сидели, да руками не держались, то никому невозможно бы уцелеть.
И слышу у них разговор тревожный, как всегда в ожидании, — понимаю только: «гонят, гонят, гони, гони!» и больше ничего.
Аркадий Ильич, как заметил, что я в себя прихожу, пригнулся ко мне и говорит:
— Любушка голубушка! за нами гонятся… согласна ли умереть, если не уйдем?
Я отвечала, что даже с радостью согласна.
Надеялся он уйти в турецкий Хрущук, куда тогда много наших людей от Каменского бежали.
И вдруг тут мы по льду какую-то речку перелетели и впереди что-то в роде жилья засерело и собаки залаяли, а ямщик еще тройку нахлестал и сразу на один бок саней навалился, скособочил их, и мы с Аркадием в снег вывалились, а он, и сани, и лошади, всё из глаз пропало.
Аркадий говорит:
— Ничего не бойся, это так надобно, потому что ямщик, который нас вез, я его не знаю, а он нас не знает. Он с тем за три золотых нанялся, чтобы тебя увезть, а ему бы свою душу спасти. Теперь над нами будь воля Божья: вот село Сухая Орлица, — тут смелый священник живет, отчаянные свадьбы венчает и много наших людей проводил. Мы ему подарок подарим, он нас до вечера спрячет и перевенчает, а к вечеру ямщик опять подъедет, и мы тогда скроемся.
Глава двенадцатая
остучали мы в дом и взошли в сени. Отворил сам священник, старый, приземковатый, одного зуба в переднем строю нет, и жена у него старушка старенькая — огонь вздула. Мы им оба в ноги кинулись.