со шкурой дерут,— одевать, обувать
княжат малолетних. А вон — распинают
вдову за оброки; а сына берут, —
Любимого сына, единого сына, —
в солдаты отраду ее отдают.
А вон умирает в бурьяне под тыном
опухший, голодный ребенок! А мать
угнали пшеницу на барщине жать.
А вон видишь? Очи, очи!
Куда деться с вами?
Лучше бы вас высушило,
выжгло бы слезами!
То покрытка вдоль забора
с ребенком плетется, —
мать прогнала, и все гонят,
куда ни толкнется!..
Нищий даже сторонится!..
А барчук не знает:
он, щенок, уже с двадцатой
души пропивает!
Видит ли Господь сквозь тучи
наши слезы, горе?
Видит он да помогает,
как и эти горы
вековые, облитые
кровью людскою!
Душа моя мученица,
горе мне с тобою!
Так упьемся горьким ядом,
уснем под снегами,
пошлем думу прямо к Богу;
там, за облаками,
спросим: долго ль кровопийцам
царствовать над нами?
Лети ж, моя дума, моя злая мука!
Возьми эту ношу мучений и зла —
друзей своих верных!
Ты с ними росла,
ты с ними сроднилась; их тяжкие руки
тебя пеленали. Бери ж их, лети
и по небу всю их орду распусти!
Пускай чернеет, багровеет,
пламенем повеет,
пускай лютый змей всю землю
трупами усеет!
А пока ты не вернешься, —
я, сердце скрывая,
белый свет пройду до края,
не найду ли рая.
И вновь я над землею рею,
и вновь прощаюсь я с нею.
Тяжко бросить мать-старуху
без крова, без хаты,
но страшнее видеть всюду
слезы да заплаты.
Лечу, лечу, а ветер веет,
передо мною снег белеет;
глухие, топкие места,
туман, туман и пустота.
Безлюдье, глушь, не знать и следу
злой человеческой ноги.
Враги мои и не враги,
прощайте! В гости не приеду.
Упивайтесь и пируйте,
не услышу боле, —
я один себе навеки
заночую в поле...
И пока вы не узнали
о крае далеком,
где не льются кровь и слезы,
я усну глубоко.
Я усну... Но вдруг я слышу —
под землей неясно
цепи звякнули... Я глянул...
О народ несчастный!
Ты откуда, чем ты занят?
Чего ищешь, роясь
под землею?.. Нет, должно быть,
я от вас не скроюсь
даже на небе!.. За что же
мне такие муки?
Кому что я сделал злое?
Чьи тяжкие руки
в теле душу заковали,
грудь испепелили
и, как тучи галок,
думы распустили?
За что, не знаю, а карают,
и тяжко карают,
иль не будет этим мукам
ни конца, ни краю?
Не вижу, не знаю!
Пустыня вдруг зашевелилась...
Земля, как тесный гроб, раскрылась,
и из земли на Страшный суд
за правдой мертвецы встают...
Не мертвы они, не просят
жалости у судей!
То идут, гремя цепями,
все живые люди,
Золото из нор выносят,
чтоб жадности лютой
заткнуть глотку. А за что ж их
в рудники сослали?
Знает Бог... Хотя и сам-то
знает он едва ли!
Вон — вор, клеймом отмеченный,
гремит кандалами,
другой, кнутами сеченный,
скрежещет зубами —
друга он зарезать хочет
своими руками.
А меж ними, злодеями,
вон — в одежде рваной
царь всемирный, царь свободы,
царь, клеймом венчанный!
Цепи носит и не стонет
в муке бесконечной!
Сердце, что добром согрето —
не остынет вечно!
А где же твои думы в их вешнем расцвете?
Любовно взращенные, смелые дети?
В чьи руки ты, друг мой, судьбу их вручил?
Иль, может быть, в сердце навек схоронил?
Не прячь! Разбросай их, рассыпь их повсюду!
Взойдут, разрастутся, могучими будут!
Еще мытарство? Иль уж будет?