Здесь, в доме, окна которого заслонял вишенник, осыпавший вокруг всё белым цветом, жила Катя Петренко. Она как раз вышла зачем-то на крыльцо, а увидев Афанасьева, засмущалась и хотела было тут же юркнуть обратно. Но Виктор её окликнул. Катя повернула к нему аккуратно убранную голову с пробором и крендельком косичек под затылком, спросила строго:
– Тебе чего, Афанасьев?
Они не виделись с тех пор, как их распустили на каникулы, то есть целых два дня.
– Мы с Боксом гуляем, пошли с нами. И на теплоход посмотрим.
– Так рано же ещё.
– А мы по берегу пройдём, там идти дольше.
Переулок вывел их к тропе, а та, через сады и огороды, к речной излучине с высокими обвалованными берегами. Валы, поднятые для защиты от половодья, давно осели, поросли у воды ивняком, а со стороны села – мелким осинником. Да ещё маячили здесь уцелевшие старые вербы. По гребню берега вилась – в перистых зарослях майгуна – пунктирная тропа. Лобастый пёс чёрно-белого окраса крупными скачками нёсся по ней, убегая вперёд (уши его, как что-то отдельное, смешно трепыхались, словно хотели оторваться и взлететь), останавливался, оглядываясь, нетерпеливо мотал хвостом.
Но его хозяин не торопился – катил велосипед вслед за медленно идущей девочкой в пёстром сарафане с белыми бретельками. Она вертела в руках розово-белый цветок, отломленный Витькой с яблоневой ветки. Катя рассеянно нюхала его, глядя по сторонам, вслушивалась в скачущий Витькин рассказ про то, как в раймаг снова завезли леску с крючками, а ещё зачем-то – чёрные очки от солнца. Очки его возмущали: разве можно смотреть сквозь них на реку и облака, ведь всё вокруг становится ненастоящим?
– Зато глаза отдыхают, – возразила Катя.
– Да? А как говорить с человеком, если не видишь его глаз?
– Никак, – беззаботно отмахнулась Катя. – Сделай вид, что ты его не узнал.
Вчера Витьке, впервые увидевшему отца в чёрных очках, такое, конечно, не пришло в голову. Отец купил их перед поездкой в Кишинёв, примерял у зеркала, а заметив, как сын за ним наблюдает, спросил: «Хочешь, и тебе куплю?» Витька очки примерил, но увидев, каким вдруг серым предстал солнечный день в окне, тут же отказался.
Снова пёс оглянулся, мотая хвостом, будто советуясь, идти ли дальше. Остановилась возле него и Катя. Здесь, в крутом глинистом спуске к воде, были вырублены ступени, а кусты расступались, образуя внизу пространство для рыбацких снастей. Концы ивовых ветвей касались воды, и казалось, будто это они сами, покачиваясь, крутят под собой медленные водовороты.
– Вот куда надо утром с удочками! – сказал Витька. – Придёшь со мной?
– Не знаю.
Катя смотрела на воду, о чём-то задумавшись, потом бросила вниз цветок, следя, как он, подхваченный водоворотом, идёт по кругу, как, наконец, оторвавшись, уходит вместе с течением, огибая ивовые ветви. Витька видел всё это из-за Катиного плеча – оно было совсем близко, уже загорелое (белая бретелька сарафана оттеняла его), так близко, что, не удержавшись, он перегнулся через велосипед и прикоснулся к её плечу губами.
Она резко повернула к нему красивую голову с блестевшим на солнце крендельком косичек – в глазах её был испуг – и быстро пошла, потом побежала по тропе, обогнав Бокса. Пёс, вообразив, будто с ним играют, мчался за ней следом, громко взлаивая, пока оба, нырнув в низину, заросшую ольшаником, не исчезли.
Витька нашёл их под старой вербой: повернувшись лицом к мшистому стволу, Катя сердито ковыряла трухлявую кору, а пёс, склонив набок голову, разглядывал её, недоумённо мотая хвостом.
– Ну, извини-прости, пожалуйста, – бормотал Витька ей в спину. – Я не знал, что ты испугаешься.
Катя, наконец, глубоко вздохнув, повернулась и, пристально взглянув на него, спросила вдруг:
– А ты только сатирические стихи для стенгазеты пишешь? Или можешь и другие, обычные?
– Не знаю. Наверное, могу. А зачем?
– Мне в альбом.
– Прямо сейчас?
Она засмеялась.
– У тебя ж с собой ни карандаша, ни бумаги.
Где-то совсем рядом послышалось пыхтенье движка, плеск воды. Два хриплых гудка басовито запели из-за речного поворота, их пение покатилось по садам и огородам к пристани.
– Уже идёт! – крикнула Катя, бегом взбираясь на береговой гребень. – Какой красивый!
Пассажирский двухпалубный катерок, окрашенный в празднично-белый цвет, с красной полосой по ватерлинии, петлял по капризно-извилистому руслу, и его палубные надстройки и мачта с алым флажком озорно мелькали за ивняковыми зарослями, будто играли в прятки.
Под осокорем, у пристани, уже толпился любопытствующий народ. В толпе сновали полуголые, в мокрых, прилипших к телу трусах, мальчишки, прибежавшие с соседней песчаной отмели, считавшейся здесь главным сельским пляжем. Витька с Катей успели к моменту, когда с катера бросили верёвочную петлю, тут же надетую на вбитый в землю кол, и по гулким мосткам, по спущенной с борта лестнице застучали шаги пассажиров, уезжавших в Бендеры и Тирасполь.
– Я скоро тоже поеду, – вдруг призналась Катя. – К тётке, в Бендеры.– А я нет, – сказал Витька, помрачнев. – У меня там никого – ни тётки, ни дядьки.
…Вечером дома Витька вспомнил про обещанные Кате стихи. Он видел, как девчонки приносили в школу свои альбомчики, разрисованные цветами, вписывали друг другу напыщенно-примитивные стишки. И решил сочинить что-нибудь шуточное. Но первая строчка оказалась совсем другой:
Куст над водой склонился…
Вторая (в воображении мелькнуло загорелое плечо Кати и белая бретелька сарафана) зашифровала случившееся:
Берег целуют волны…
Дальше слова потекли, как река:
Я на минуту забылся,
Грустною думой полный…
Да, конечно, ведь река – это жизнь, она прихотлива и непостоянна, то крутит медленные водовороты, то легкомысленно мчит по песчаным отмелям, и ей нужен берег, иначе она перестанет быть собой…
Мимо река бежала
В лес, под зелёные своды.
Цветок ты в руках держала,
Ты его кинула в воду.
Нет, он, Виктор, не упрекает Катю за брошенный в воду подарок. Он просто грустит. А почему грустит, и сам не знает:
Я на минуту забылся,
Грустною думой полный.
Ночью цветок мне снился,
Его уносили волны.
Последние две строчки, конечно, были лишь вольным предположением, к тому же – несбывшимся. Спал он в ту ночь крепким сном счастливого человека. Без сновидений.
… А через день его стишок, которым Катя не утерпела похвастаться, прихватив свой альбом на пляж, уже знали все её подруги. Витьку теперь, посмеиваясь, спрашивали: «А что тебе сегодня снилось?» Его это нисколько не раздражало, скорее – наоборот, ведь это был род признания. Даже иронические ухмылки и насмешливые оклики «Эй, поэт!» он воспринимал как должное, потому что знал: жизненный путь настоящих поэтов тернист, не все их понимают при жизни, и только после их преждевременной смерти (на дуэли, конечно) к ним приходит подлинная слава.
Но, видимо, Витькина слава всё-таки решила не дожидаться его героической кончины. Девчонки вдруг после отъезда Кати в Бендеры стали досаждать ему просьбами вписать и в их альбомчики хотя бы четыре поэтических строки.
Особенно настойчивой была Галка Генчина, улыбавшаяся Витьке издалека, с другого конца пляжа, так, будто кто-то ей эту улыбку приклеил. Невысокая, вся в округлостях, в пёстром купальнике, она, кивая Витьке, вычерчивала палкой у воды на влажном песке какое-то слово, и тут же его смывала, подгоняя ногой волну.
Звенели голоса, плескалась малышня у берега, реяли над водой стрижи. Солнце клонилось к аркам разбитой церкви. Разбежался Витёк, прыгнул, ткнулся руками в шершавое дно, вынырнул. Видит: неподалеку Генчина тарабанит ногами, поднимая брызги. Голова в кудряшках, схваченных какими-то ленточками. Не ныряет Генчина, причёску бережёт. И всё та же улыбка во всё лицо.
– Афанасьев, будешь вечером на велике кататься?