Эгоизм, властолюбие, стремление унизить того, кто послабее, таится в каждом человеке. Это — наследие тысячелетий животного существования, глубинные инстинкты, не признающие ничего, кроме «хочу». Сознательно цивилизованный человек не может даже помыслить о той бездне зла, которую он заключает в себе.
«Любой разум — технологический ли, или руссоистский, или даже геронический — в процессе эволюции первого порядка проходит путь от состояния максимального разъединения (дикость, взаимная озлобленность, убогость эмоций, недоверие) к состоянию максимально возможного при сохранении индивидуальностей объединения (дружелюбие, высокая культура отношений, альтруизм, пренебрежение достижимым). Этот процесс управляется законами биологическими, биосоциальными и специфически социальными»[13].
Но состояние дикости живет в глубине памяти. А поскольку каждый индивидуум в своем развитии повторяет развитие человечества (закон Богданова[14]), каждый проходит через период беспредельного эгоизма и жестокости. Скрытой, конечно, ведь тиранить можно лишь тех, кто слабее, а ребенок и сам слаб. Так что обычно низменные желания скрываются от окружающих. Помните Коля Кречмара, астронавта первой звездной экспедиции?
«А с Владом мы были большими друзьями, и он никогда не подозревал, что это я на заре нашей дружбы все передавал про него Еве из параллельного класса, заляпывал ему тетради, врал ему и врал про него, прятал листки с домашним заданием, и ему нечего было сдавать, и он получал квадраты при всех его способностях. Но ведь он был такой смешной, просто создан для этого. Господи, ну какая это была хохма, когда он вставал и, насупясь под своими огромными очками, пунцовея, огорошенно тянул: „А я тест дома забыл…“ А когда он начинал мне жаловаться на каких-то подлецов, регулярно информирующих Еву о движениях его души, или негодовал и меня приглашал по поводу поисков преступных элементов, мажущих его тетрадки, — тут вообще с ума можно было сойти! О, как я негодовал! Как я сочувствовал! Потом, уже в девятом классе, стало вдруг противно унижение ближнего, я поклялся перестать и перестал, и еще много чего перестал, но и дьявол не заставил бы меня признаться хоть кому-нибудь, тем более Владу… сам-то старался не вспоминать об этом. Даже тогда никому не рассказывал, как в детстве впятером-вшестером избивали одиноко гуляющих гогочек… Подойти сзади и приложить хабарик к шее прямо под аккуратно подстриженными волосиками. — Парень, трюндель есть? — Не-ет… Что вы… — А если поискать? — Вот, мелочь только… — Щелк! — Лежит. Ждешь, пока очухается, встанет, еще раз щелк! — опять лежит, плюясь кровью, суча тощими ножками в новых брючках с четкой стрелочкой, наведенной ласковой маминой рукой, и в глазах — восхитительный страх, покорность, а ты — властелин, ты вершитель… Но ведь перестал, сам перестал, опротивело!»
С возрастом стремление следовать инстинктам сменяется своим отрицанием. Появляется сублимация — самые страшные, самые низменные желания оказываются основой душевного взлета. В измененном до неузнаваемости, до непознаваемости самой личностью виде, они выполняются в процессе любой творческой деятельности. Собственно, с этого когда-то и начиналось восхождение человечества — с расслоения сознания, расслоения, которое поставило глубинные инстинкты на службу социуму.
Однако подняться вверх значительно сложнее, чем упасть. Иногда складываются такие отношения, что общество начинает поощрять инстинктивную деятельность. Так возникает фашизм.
Меня можно упрекнуть в противоречии. С одной стороны, фашизм — это тотальность, абсолютная подчиненность людей внешней организации — государству. С другой, он, оказывается, поощряет инстинктивные желания, по сути своей индивидуалистические.
Такое противоречие действительно существует, но оно носит диалектический характер: фашизм создает максимальную дисциплину именно из максимальной разобщенности. Фашизму страшны личности, но не индивидуалисты. Кроме того — и это важно — желание унизить неотделимо от комплекса неполноценности, желание властвовать подразумевает и существование власти над собой, которая возьмет на себя все бремя ответственности. Классическая пирамида не противоречит инстинктивным взаимоотношениям, принятым у животных.
Вероятно, система воспитания будет главным отличием коммунистического общества от других формаций. Там она будет направлена не на приобретение обрывочных, конкретных, специальных знаний, не на то, чтобы сделать человека одним из миллиардов винтиков производства, а в первую очередь — на создание человеческой личности. Наверное, так и следует охарактеризовать мир будущего: не расплывчатый лозунг «от каждого по способностям, каждому по потребностям», а система образования, сохраняющая все лучшее, что есть в каждом человеке, которой под силу научить (а не заставить!) любить, дружить и работать.
Наше образование не отвечает коммунистическим требованиям. Доказывать это нет необходимости. В. Крапивин написал о последствиях бесконтрольности власти педагогов. Р. Быков и В. Железняков показали результаты своеобразной индукции фашистских отношений в детский коллектив. И бесконечные статьи в газетах… Наконец, хрестоматийный пример: продажа игрушечного оружия и детская игра в войну. С конца шестидесятых годов они организованы в общегосударственном масштабе. «Зарничка» (для детей до 10 лет), «Зарница», «Орленок». Хотелось бы узнать, чему разумному и доброму учат эти игры?
Итак, наша система образования не только не способна защитить общество от фашизации, но и, как указывают факты, способствует данному процессу. Другим негативным явлением, столь же, если не более важным, является глубокий идеологический кризис, охвативший на рубеже семидесятых годов советское общество.
Мы уже говорили о причинах кризиса. В известной мере он был реакцией на необоснованный оптимизм «эпохи шестидесятых». Как всегда, замыслы, опирающиеся лишь на блаженную уверенность, что «люди способны сами по себе стать добрыми, умными, свободными, умеренными, великодушными»[15], оказались неосуществленными. Надежда сменилась отчаянием, когда выяснилось, что коммунистические лозунги используются в нашей стране в основном как прикрытие деятельности чиновников и бюрократов. Тех, кого мне хочется по аналогии со временем Великой Французской Революции назвать «людьми термидора».
Манфред писал о Сиейесе: «…Он входил во все высшие представительные органы — был членом Учредительного собрания, Конвента, Совета пятисот. Он пережил все режимы — старый режим, господство фельянов, власть жиронды, якобинскую диктатуру, термидорианскую реакцию, Директорию. Из тех, кто начинал вместе с ним политический путь в 1789 году, из настоящих людей с горячей кровью, а не с водой в жилах, никто не сохранился; кто раньше, кто позже — все сложили головы. А осторожный, молчаливый, бесшумно ступавший Сиейес всех пережил; он прошел через кипящий поток, не замочив ног, без единого ушиба, без одной царапины… Он молчал и при фельянах, и при жирондистах, и при якобинцах… В конце концов, Сиейес всех перемолчал, всех перехитрил. Он стал богатым, сановным, важным; обрел академические чины. Незадолго до смерти Сиейес встревоженно повторял: „Если придет господин де Робеспьер, скажите, что меня нет дома“.»
История повторяется.
В начале шестидесятых Евгений Евтушенко и его поколение судили советских термидорианцев. («Про Тыко Вылку», «Прохиндей», «Страхи», «Все как прежде», «Злость».) А что он пишет сейчас, лауреат многих премий, народный поэт Евгений Евтушенко? «Фуку». Андрей Вознесенский начинал «Мастерами». Последние его вещи под стать «времени термидора».