Но меня уже подхватили какие-то демоны, и я неудержимо шел все дальше и дальше в моей «переоценке» разных незыблемых идей. Дело тут было не в философии только, но и в психологии, и, пожалуй, главным образом, именно в ней. Мне казалось, что если принимать революцию, то надо ее принимать до конца. А может ли она быть ограничена? Где же предел наших требований? Мой парадокс заключался в следующем. «Прыжок из царства необходимости в царство свободы» возможен лишь тогда, когда кончится история. В пределах истории он невозможен, ибо «необходимость» неустранима никак, пока действует социальная закономерность. Приближение к желанному концу истории есть революция. При любой социальной метаморфозе неминуемо возникнут новые противоречия и новые требования недовольных. Гармония в пределах истории невозможна. Все историческое здание надо сжечь. Это будет не только материальный огонь борьбы: это будет и духовный огонь, т. е. полное отречение от мнимых буржуазных ценностей.
Разумеется, с позитивной точки зрения, такая теория могла показаться бредом безумца. Но и религиозные люди с негодованием отвернулись от этой идеи. Я сам теперь вовсе не разделяю моей тогдашней мечты, но думаю, что если бы я мою мысль выразил в те дни с большей осторожностью и более обстоятельно, она не встретила бы такого всеобщего негодования.
Благодаря моей неосторожности в формулировке идей возникли недоразумения. Предложенный мною термин «мистический анархизм»[19] истолковали не в том смысле, что подлинный и последовательный анархизм предполагает изначальный мистический опыт «неприятия мира» (как в диалектике Достоевского), а в том смысле, что надо разрушить всякое цельное мироотношение, заменив его каким-то апофеозом бесформенного дионисийского восторга.
Но мой конфликт с литературными товарищами подготовлялся исподволь. Пока в моих руках был критический отдел «Вопросов жизни», никто еще не решался нападать на меня открыто. Да и я не успел развернуть своей идейной программы, весь поглощенный реальными событиями тогдашнего кровавого года.
Лозунгом дня стал «явочный порядок». Это была эпоха забастовок и союзов. По постановлению Союза Печати решено было выпускать журнал без предварительной цензуры. И «Вопросы жизни», разумеется, вышли с анонсом, что все статьи печатаются свободно, без цензурного одобрения.
По этому поводу припоминается один эпизод. На очередном собрании редакторов разных газет и журналов появлялся аккуратно издатель-редактор одного либерального, весьма распространенного журнальчика, приносившего немалые доходы умелому издателю. Этот господин, обладавший внушительным басом и высоким ростом, всегда занимал самую радикальную позицию и уходил с собрания при особом мнении. Но этот радикализм всегда был для него очень выгоден, ибо все, что было опасно, все, что определялось «явочным порядком», нисколько не влияло на судьбу его предприятия: под предлогом недостаточной радикальности всяких постановлений хитрец уклонялся от круговой поруки. Так я убедился, что в иных случаях особого типа «радикализм» служит хорошим подспорьем для издательской лавочки.
Анекдотов было немало в эту смутную эпоху. В то время, как действовали открыто всякие союзы, вовсе не законные с точки зрения правительства, полиция, растерявшаяся и бессильная, устраивала бестолковые налеты, совершенно бесполезные во всех смыслах.
Однажды на журнальном нашем журфиксе проф. Ф.Ф. Зелинский[20] должен был читать доклад о Прекрасной Елене. Дело шло, разумеется, об античном мифе[21], и Зелинский блистал своей филологической эрудицией. Народу было человек сорок. Я зачем-то пошел к себе в кабинет (я жил тогда при редакции) и, направляясь обратно в залу, вдруг увидел в конце анфилады комнат странную картину. Почтенная А.П. Философова[22], ныне покойная, как-то странно прыгала на своем стуле, помахивая рукой и нервно взвизгивая:
– Продолжайте чтение, пожалуйста, продолжайте чтение.
На некоторых лицах я также заметил признаки волнения. Оказывается, в передней толпилась полиция, и эти мундиры смутили некоторых наших гостей.
Я поспешил к налетчикам и застал там неожиданный спектакль. Бердяев в чрезвычайной ярости топал ногами и кричал на обескураженного пристава, который, прижатый к стене, явно был испуган припадком этого странного для него человека.
Н.А. Бердяев страдал к тому же тиком и во время волнения несколько неестественно высовывал язык.
Этот язык окончательно вывел из себя блюстителя порядка, который принял его, по-видимому, как личное оскорбление.
– Я не привел бы полиции, если бы редакция вовремя предупредила меня о собрании! – закричал пристав.
Тогда я, имевший добрые намерения уладить историю, отстранив нервного Бердяева, вдруг сам вознегодовал, ибо лично по телефону предупредил, согласно тогдашним правилам, помощника пристава о литературном собрании в помещения редакции.
– Как! – закричал я, стукнув кулаком по столу. – Вы еще лжете! Я сам предупредил о собрании… Извольте убираться вон!..
Пристав не стерпел этого нового нападения.
– Возьмите его! – завопил он, сделав жест в сторону полицейского.
Но городовые топтались на месте, не решаясь исполнить царственного приказа. В это время мы уже как-то передвинулись из передней в соседнюю комнату, и она вся наполнилась нашими гостями.
– Ну, вот что, – сказал я, стараясь быть миролюбивым. – Извольте составлять протокол и уходите поскорее.
Пристав обрадовался, взял перо и принялся писать.
– Вы говорите, что профессор Зелинский читал доклад?
– Да.
– На какую тему, позвольте спросить?
– О Прекрасной Елене.
– Не извольте шутить! Я ведь при исполнении служебных обязанностей…
Может быть, неделю тому назад смотрел он, смеясь, оперетку на пикантную тему[23], и в его голове никак не укладывалась идея, что столь почтенное собрание, да еще в революционные дни, может заниматься таким сомнительным сюжетом. С трудом убедили мы пристава, что доклад в самом деле был посвящен античной прелестнице и за этим именем не скрывается вовсе гидра революции.
В это время в Петербурге появился другой филолог, счастливый соперник профессора Зелинского – поэт Вячеслав Иванов. Я познакомился с ним и его покойной ныне женою, Лидией Дмитриевной, еще в 1904 году у Мережковского. Они только что приехали в Россию после многолетних скитаний по Европе. Вячеслав Иванов был тогда похож на одного из загадочных персонажей Гофмана[24]. К тому же он (кажется, по причине экземы) носил, никогда не снимая, черные перчатки, и этот атрибут его туалета придавал ему особенную таинственность. Золотистые его кудри и ритмические телодвижения, напоминавшие танец, обращали на него всеобщее внимание. А когда он чуть-чуть в нос начинал нараспев читать свои богатые ученостью стихи, все проникались чувством почтительного восхищения талантами этого удивительного чародея. Ученик Моммзена[25], написавший на латинском языке солидную историческую работу[26]; филолог, в совершенстве владевший предметом и доказавший свою компетентность замечательным своим трудом «Эллинская религия страдающего бога»[27], – часть коего печаталась тогда в «Новом пути», а потом в «Вопросах жизни»; своеобразный и прекрасный поэт, обративший на себя внимание Владимира Соловьева, который приветил первые его стихи[28]; глубокий мыслитель и счастливый угадчик древних тайн – таков был Вяч. Иванов в глазах тогдашних петербургских поэтов.
19
Хотя Чулков был убежден, что со временем он далеко отошел от идей мистического анархизма, на самом деле его трактовка исторического процесса как трагического (в противовес его эпическому пониманию) оставалась незыблемой до конца его жизни. При трагическом понимании истории все события мировой жизни «рассматриваются как нечто, совершающееся во временном единстве. Мы ждем развязки. Мы ждем конца. Мы ждем очищения… Тогда все страдания, весь ужас, кровь истории приобретают значение неслучайной жертвы…». При эпическом же понимании истории «ее внутреннее содержание по существу утрачивает всякий смысл. Погибшие поколения, безмерные муки мятущихся народов, крушение культур – все остается неопределенным, ибо ведь нельзя строить счастье будущего человека на позоре и страдании поколений, ушедших в темную могилу» (Чулков Г. Достоевский и судьба России // Огни. Пг., 1918. С. 142–143). Та же мысль получает обоснование в подготовительных материалах задуманной Чулковым статьи «Смысл революции», куда он записывает изречение Карлейля о том, что революция – это «трансцендентальное отчаяние», и Жозефа де Местра: «Я из тех, которые хотели бы, чтобы разразилась революция и чтобы нестерпимой тирании буржуа, старого врага авантюр, были бы противопоставлены современные волнения буржуа-сорви-головы, который не захочет больше слушать ни о каких границах. Эта катастрофа была бы хоть некоторым утешением на нашей планете». Эту же идею высказал Чулков в одной из бесед с А. Луначарским: «Для того, чтобы содействовать поступательному ходу истории, надо быть или наивным оптимистом и верить в прогресс как накопление ценностей, приносящих людям счастье, или надо смотреть на историю трагически (по-христиански) и торопить события для последней развязки. Все же срединное и пессимистическое особенно не располагает к социальной активности» (Записная книжка. РГАЛИ. Ф. 548. Оп. 1. Ед. хр. 107. Л. 28, 58 об.).
20
Зелинский Фаддей Францевич (1859–1944) – филолог-классик, историк литературы, преподавал в Петербургском и Варшавском университетах. С 1920 г. жил в Польше.
21
В греческой мифологии спартанская царица, прекраснейшая из женщин, дочь Зевса и Леды (по другим источникам – Немезиды). Похищение Елены Парисом из дома ее мужа Менелая послужило началом Троянской войны.
22
Философова (урожд. Дягилева) Анна Павловна (1837–1912) – деятель женского движения в России, организатор Высших женских курсов и первых женских артелей в России, мать журналиста и публициста Д. Философова.
23
Имеется в виду комическая опера Ж. Оффенбаха (1819–1880) «Прекрасная Елена» (1864), где в жанре пародии дается версия возникновения Троянской войны.
24
Гофман Эрнст Теодор Амадей (1776–1822) – немецкий писатель-романтик, автор фантастических произведений и сказок, художник, композитор.
25
Моммзен Теодор (1817–1903) – немецкий историк, автор исследований по римскому праву и монографий по истории Древнего Рима.
26
Диссертация Вяч. Иванова о государственных откупах в Риме называлась «De societatibus vectigalium publicorum populi Romani» («О сборщиках податей»).
27
«Эллинская религия страдающего бога» печаталась в виде серии статей, представлявших курс лекций о религии Диониса, которые Вяч. Иванов читал в Париже в Высшей школе общественных наук в начале 1900-х гг. Главная идея этой работы – общность дионисийства и христианства. Она явилась в значительной степени полемической по отношению к трактату Ф. Ницше «Рождение трагедии из духа музыки».
28
Стихи были принесены на суд Вл. Соловьеву первой женой Вяч. Иванова, Дарьей Михайловной Дмитриевской. Отметив их «безусловную самобытность», философ предложил передать их в журналы (см.: Иванов Вяч. Собр. соч. Т. I. Брюссель, 1971. С. 34).