– Да, мало видов на успех, но все-таки надо начать; начало и пример принесут плоды…
Но когда кто-то выразил сомнение, следует ли вообще начать действия, Рылеев воодушевился. Все примолкли. Один он говорил, блистая своими черными глазами:
– Наш гражданский долг спасти отечество. Судьба наша решена. Лучше быть взятым на площади, нежели на постели…
В этот вечер я был влюблен в Рылеева, и когда я шел по набережной Мойки домой, голос его звучал у меня в душе, как музыка…
На другой день у меня была неудача. Я проспал. Когда я открыл глаза, кукушка на часах прокуковала ровно одиннадцать раз. Я наспех оделся и бросился в переднюю, но на пороге стоял отец, который загородил мне дорогу и сказал сердито:
– Куда спешишь? В городе неладно. Можешь сегодня на службу не ходить.
– Да я недалеко. У меня, батюшка, голова болит.
– Иван! – нахмурился он совсем строго. – Изволь остаться дома.
Потом он посмотрел на меня внимательно и, вероятно, убедившись, что я в лихорадке и за себя не отвечаю, взял меня под руку и повел в мою комнату.
– Сиди, – сказал он, втолкнув меня.
Дверь захлопнулась, и я слышал, как в замке щелкнул ключ.
Негодованию моему не было предела. Мои вопли и стуки в дверь не помогли нисколько. Часа через полтора я услышал, как отец прошел в переднюю, скрипнула дверь, а я понял, что он теперь в больнице. Я стал кликать то матушку, то сестру. Сначала никто не подходил к двери, вероятно, по приказу отца. Наконец, я услышал робкие шаги Машеньки. Она шопотом, в замочную скважину, объяснила мне, что батюшка унес ключ с собою, строжайше запретив не только выпускать меня из комнаты, но даже и разговаривать со мною.
Тогда я стал придумывать способ выйти из моей темницы. Окно моей комнаты выходило в сад, но квартира наша была во втором этаже. Прильнув к стеклу, я убедился, что под моим окном есть небольшой выступ, а рядом водосточная труба. Это меня ободрило. Я схватил ножик и стал выставлять вторую раму. Минут через десять я, напялив на себя меховую куртку, в которой я ходил на охоту, и захватив кинжал – подарок князя – распахнул окно и пополз по трубе в сад. Выбежав беспрепятственно через калитку, я помчался, едва переводя дух, по Измайловскому проспекту. На Вознесенском мне пришлось замедлить свой бег, потому что густые толпы пешеходов двигались вдоль улицы, занимая не только тротуары, но и мостовую. Я стал прислушиваться к разговорам. И, право, многое показалось мне тогда вовсе неожиданным.
– Ишь, какую игру выдумали, – рассуждала, например, какая-то чуйка. – Два раза им присягай… Одному-другому. Помыкают, как бессловесными…
– А, сказывают, дяденька, будто Константин Павлович волю даст, – по обету, за исцеление супруги его светлейшей от недугов…
– Волю, милый, не дают, а берут… Бери – не зевай. А прозеваешь – кнута узнаешь…
– Чего зря болтать: Константин, Константин… А чем он лучше Николая? У меня сука ощенилась… Все пятеро точка в точку. И не разберешь. Все едино – сукины дети.
Я пересек Морскую, но дальше итти было трудно. Из разговоров в толпе я понял, что мятежники окружены, что вокруг Исаакия, вдоль заборов, стоят войска и что на Адмиралтейском проспекте резервы. Но я решил пробраться во что бы то ни стало на Сенатскую площадь. Я направился к Почтамтской улице и натолкнулся там на Павловский полк, который шел в боевом порядке, чтобы отрезать мятежникам тыл. Я, однако, надеялся, что доберусь до Конногвардейского бульвара переулками, откуда я хотел выйти на площадь.
План мой удался. Ровно в три часа пополудни я стоял в толпе, зорко за всеми наблюдая, несмотря на нервическую лихорадку, которая мною овладела. Уже начинало смеркаться. Снегу было мало, ноги скользили; над площадью висел синий туман; дул холодный восточный ветер…
Я видел, как со стороны Адмиралтейского проспекта выехал верхом на площадь сам Николай Павлович. Как только он приблизился к забору, окружавшему Исаакий, оттуда раздались крики и брань рабочих и в царя полетели поленья. Одно полено ударило по ноге лошадь, на которой сидел государь, и она шарахнулась в сторону. Тогда Николай Павлович сделал воль-фас, лошадь заплясала, он повернул ее и поскакал назад.
Из каре раздался залп, но стреляли, кажется, в воздух, еще не веря, что будет кровь. Рискуя попасть под выстрелы, я пошел прямо на каре. Вокруг памятника Петру стояли московцы, а рядом гвардейский экипаж.
Когда я вплотную подошел к инсургентам, чья-то дружеская рука меня приветствовала. Я поднял глаза и увидел Рылеева. Он был в солдатской перевязи, с сумкою и ружьем. Я не успел с ним перекинуться ни единым словом. Раздался крик, и я увидел, что прямо на каре, с обнаженными палашами скачут конногвардейцы.
Большие лошади скакали как-то странно, тяжело, сбиваясь в кучу, пугаясь, должно быть, гололедицы. Ветер свеял последний снег.
Московцы дали залп, и я видел, как иные всадники, замотавшись, повисли на седле, а иные уже валялись на мостовой. Но несколько конногвардейцев продолжали скакать на нас, крича. Я невольно сжал крепко мой кинжал. В это мгновение я почувствовал, что надо мною горячая, показавшаяся мне огромной, лошадиная морда и поднятый высоко палаш. Я отшатнулся и тотчас же и лошадь, и всадник грохнулись около меня на обледеневшие камни. Худо сознавая, что делаю, бросился я на опрокинутого конногвардейца и, споткнувшись, упал ему коленами на живот. Я видел, как он силится освободить прижатую к земле правую руку, и вдруг мои глаза встретились с синими, с поволокой, его глазами, теперь широко раскрытыми от испуга. Я узнал Гудалова. Тогда я изо всех сил ударил его кинжалом в бок и почувствовал, как под моими коленами судорожно дернулся его живот.
Я худо помню, что было дальше. Кажется, были еще атаки кавалерии. Потом заблестели прямо перед нами жерла орудий. Потом картечь. Потом страшное ночное небо и люди, как призраки…