Анна Ахматова связана по времени с младшим поколением наших лириков, но по духу своей поэзии она, быть может, единственная, которая достойна войти в круг старших символистов.
Эту судьбу ее можно было предугадать еще в те дни, когда вышел первый сборник ее стихов «Вечер», хотя, перепечатывая этот сборник в своей книге «Четки», взыскательная художница исключила из него многие пьесы как несовершенные.
Новый поэтический опыт Ахматовой, поэма «У самого моря», заслуживает чрезвычайного внимания уже потому, что современность вовсе не богата эпическими произведениями в стихах. У нас есть совершенные образцы чистой лирики, но пушкинские и лермонтовские устремления к поэтическому повествованию, заключенному в строгие ритмические формы, почти не вызывают подражателей и продолжателей. Правда, у нас есть прекрасная романтическая сказка Блока – «Ночная фиалка», но это произведение исполнено прелести преимущественно лирической и к эпосу отнесено быть не может.
Есть у нас еще во многих отношениях замечательная повесть в терцинах Вячеслава Иванова «Феофил и Мария», но самая тема ее – virgins subintroductae, т. е. христианские жены, связавшие себя обетом девства в супружестве, – удалена чрезвычайно от эпоса нашей повседневной жизни. В этой, вообще говоря, чудесной повести есть какая-то психологическая исключительность.
Анна Ахматова нашла, по счастью, форму, совершенно отвечающую требованиям ее лироэпического замысла.
Фабула ее несложная. Юная девушка – от ее лица ведется рассказ – живет на берегу Черного моря. Она дика, своенравна, мечтательна и смела. В нее влюблен сероглазый мальчик, но она отвергает его ребяческую любовь, потому что она сама влюблена в кого-то, неизвестного и таинственного. Она смеет называть его царевичем, и в царственность его не смеет не верить даже ее сестра, которая «с детства ходить не умела, как восковая кукла лежала, ни на кого не сердилась и вышивала плащаницу». Девушка ждет своего царевича, и наконец она его находит на морском берегу, но не живого, а мертвого. Его хоронят на Пасху. И «несказанным светом» сияет «круглая церковь».
Эта поэма, такая простая в повествовательном своем плане, заключает в себе, однако, и глубину, и очарование, и значительность символической поэзии.
Глубина этой поэмы – в том, что любовь, о которой повествует автор, вовсе не ограничена пределами психологизма: она раскрывается как начало общее, мировое, за образами повседневными и отдельными в своей случайности угадываешь не-вольно нечто большее, как будто в этой девушке, изнемогающей в любовной тоске, воплощена вся любовь наша, израненная земною нашею судьбою, обреченная на непременное увядание.
Очарование этой поэмы в том, что она исполнена превосходного реализма, т. е. каждый образ, чудотворно претворенный поэтом в символ, не теряет своего земного веса. Плоть мира не сгорает напрасно и бесследно в творчестве Ахматовой. В соответствии с этим находится хорошее мастерство поэта: в этой повести нет ни одной пустой или случайной строчки.
Наконец, значительность этой поэмы – в том, что смерть, под знаком которой совершается внутренняя драма героини, вовсе не простое отрицание жизни, вовсе не мрачное и жадное чудовище, стерегущее свою жертву в бессмысленной ненависти к человеку, а лишь новый внутренний опыт, страшный не сам по себе, а в силу той ответственности, которая возлагается на личность, принявшую этот опыт. Заключительные строки поэмы не случайны:
Можно принять или не принять мировоззрение Ахматовой, но было бы опрометчивою ошибкою отрицать цельность этого мировоззрения – такая душевная значительность необычайна в наши дни совершенного крушения «цельного знания» и поголовного увлечения тем или иным отвлеченным началом или, что еще хуже, какою-либо формальною и внешнею причудою поверхностного эстетизма.
Печаль Ахматовой вовсе не уныние, свойственное опустошенным душам. Ее печаль требовательная и действенная. Она спасает поэтессу от самодовольного любования собою или миром, и она дает ей крылья и не мешает ей думать о земле, оправданной высшей мудростью.
Если этого нельзя было сказать с уверенностью до появления поэмы «У самого моря», то теперь эта уверенность ничем не может быть поколеблена.
II. Анна Ахматова. Anno Domini MCMXXI
Умная Ахматова не случайно выбрала для своей последней книжки эпиграф – Nec sine te, nec tecum vivere possum. По-видимому, то, что для нее еще не с последней отчетливостью явилось в лирическом видении недавнего прошлого, стало, наконец, очевидным в эти дни новых испытаний.
Ни «с ним», ни «без него» не жить ей на земле примирено и благополучно. Отныне стало ясно, что это не жизнь, а сон, как сон семени в лоне матери-земли. В какой-то срок и оно воскреснет, а пока душа умирает, замирает во сне, – разве это жизнь? Нет, это лишь предчувствие жизни… «Четки» и «Белая стая» – ознаменование романтической эпохи в лирической истории ее души. В новой книге те же самые видения приобретают иной смысл. Там еще была какая-то тайная надежда на счастливую встречу; здесь уже нет этой надежды. И в самом романтизме явилась новая интонация. Это зреет душа. Прорастает зерно, соединяясь с матерью-землею – и в этом уже залог воскресения «восхищения» – к солнцу. Романтический «он» предстал в новом свете. «Он» уже требователен и гневен. Но лирическая душа жаждет свободы прежде всего.
В романтизме Ахматовой как будто раскрылся новый путь, менее зыбкий, и ее лирика стала устойчивее, решительнее и мужественнее. В поэзии Ахматовой есть и своеобразный классицизм. Психологические основания этого классицизма за пределами любовной лирики. Они определяются иными темами – темами общих раздумий о мире и прежде всего о родине. Совершенно разителен тон Ахматовой, когда она решается говорить о судьбе родной земли. Она говорит, как сибилла, как власть имеющая:
В этих темах муза Ахматовой явлена в трагическом аспекте. На ее путях был соблазн:
Но и этот соблазн преодолела муза. Она отказалась от мнимой свободы и бежала прочь от искушений, «чтоб этой речью недостойной не осквернился скорбный дух»…
Ахматова сознает, что ужас испытаний и боль позора – как язвы Иова{8}, что чем страшнее и мучительнее наши страдания, тем ближе мы к странному свету: