Настал полдень. Кто отдыхал, кто ел апельсин, кто изливал душу. Бернардо Дитя рассказывал о своих любовных победах, тогда как с губ его и зубов по густой бороде стекал золотистый сладкий сок. Любил он семь женщин поочередно, но прорицатель открыл ему, что все они – только образ единственной, которую ом теперь ищет в море.
– Что у тебя с глазами почему они не голубые?
Брат его, Хопер Дитя, берег его глаза пуще собственных. Это слезы…- отвечал Бернардо, отирая щеку волосатой рукой выдубленной солнцем и ветром.
Женские имена попадались в апельсиновых дольках, словно косточки. Когда рассказывал другой моряк, Луис Ананас, рука его открывалась, как пасть голодного льва, который не рычит а выпускает голубей на волю. Так говорил он сам, тревожно глядя на людей, словно к морю не привык и не видит горизонта. Только стемнело, мы увидали призрачный бриг, весь в огнях. Он не отделял моря от неба, везде царил сумрак. Огни брига тянулись вдоль кормы, удлинялись, бледнели, дрожали. Огромная зебра в трепещущую полоску. Мы видели это наяву, а Хопер Дитя рассказал, когда проснулся, что он это видел во сне.
– Может, я и не спал, – покладисто сказал он, чтобы не спорить с братом своим Бернардо, у которого смеялись и голубые глаза, и ровные зубы, белые, как рыбий хребет. – Ночью все похоже на сон.
Пока я жив, не забуду того часа, часа сладких апельсинов, хранивших наши тайны; семерых женщин Бернардо; забот Холера о его голубых глазах, наполовину скрытых слезами; толков о морской зебре – во сне ее видел Хопер или наяву, в ночи, похожей на сон; любовных похождений Луиса, повествуя о которых он взмахивал красивой десницей юного старца, и она порою казалась гривастой львиной головою.
– Настоятель, – сказал кто-то, улыбаясь, чтобы тот увидел его сквозь решетку ресниц, – почему днем исчезает судно, которое мы ищем?
– Оно исчезает, – без колебаний отвечал Настоятель, – как исчезает храм, когда мы входим в него.
И неожиданное сравнение, и самое слово в его устах (он пророкотал «хр-р-рам», словно гром прогремел, вселяя священный трепет) напомнили нам о нашей церковке, из которой мы ушли под звезды, к морю.
Расслышав мои мысли, Бернардо открыл голубые глаза.
– Ты что-то сказал? Ты тоже?..
– Нет, я только подумал, не сказал, но как прекрасно слово «тоже».
Настоятель стоял, как и прежде, на носу, у мачты. Когда он был с нами, утихали страхи.
– Это не рыба… это ледяная глыба!
– Молчи! – закричал я Бернардо. – Это парусник, который мы ищем.
– Не гляди на него! Не гляди!
Хопер (он пошел вслед за нами) прикрыл ему глаза грубыми
Раковинами ладоней.
– Не гляди, глаза потеряешь!
Он заботился о братниных глазах пуще, чем о своих. Парусник прошел так близко, что мы разглядели вмерзшие в лед фигурки рождественских яслей и расслышали голоса.
– Ваша милость изволили плыть на другом судне?
– Оно не очень устойчиво, ему полторы тысячи лет, и мы решили, что плыть на плавучей Псалтири не совсем безопасно. Богослужение хрупко, словно сахар.
– Однако не забывайте, что парусник этот вечен. – вмешался патриарх, расправляя складки облачения.
– Вернее сказать, подобен церкви, – возразил собеседник. – Это лишь мнимость, которой священники морочат новообращенных.
– Настоятель, вы только послушайте, что он говорит!..
– Он прав. Культ портит святыню, это – мнимость, это – от беса.
– Что за чудо, отец Настоятель! Что за чудо!
Мы плыли прямо к заре. Проходили не часы, годы. Было не утро, было детство. ›, – Что за чудо, отец Настоятель! Что за чудо!
– Что за чудо, отец Настоятель!
– Как легка жизнь, когда небо – в сердце, и как тяжела, когда небо – там, где-то, а в сердце – мир сей!
Суетное море покрывалось волнами, мелкими, словно смешинки. Немного света оставалось только на мостиках, у нас и у них. Все прочее слилось в темную глыбу, хотя всходило солнце.
– Настоятель, мы хотим счастья! Мы хотим, чтобы не было дьявола!
Я пошел за Бернардо в каюту лоцмана. Бернардо утверждал, что видели мы не парусник, а сосульку, замерзшие слезы. Сосульку, внутри которой светятся люди с пустыми глазницами.
– Люди без глаз, Бернардо. – пугался брат его Хопер, который видел глазами брата лучше, чем своими.
– Да. без глаз, как языческие боги…
– А слышал ты, что они говорили? – вмешался я.
– Когда Хопер прикрыл мне глаза, они говорили о воздухе, о воде, об огне. Какой-то далекий голос объяснял, что такое любовь, что такое раздоры. Другой голос, еще дальше, отрицал единосущность Троицы. Голоса иногда переплетались, и самый напев их придавал речам теплоту и нежность. Убедительней всех говорил тот, кого называли бродячим музыкантом.
Бернардо, лучше слышать, чем видеть. Сегодня ночью и мы закроем глаза…
– Тогда это будет во сне, – возразил Хопер. – Приснилась же мне полосатая морская рыба.
– Какая разница, – сказал я, – видеть во сне или в мнимости ночи?
Мы обернулись, словно слепые, когда говорят у них за спиною. Нас звали на лотерею душ. Мы вгляделись и ничего не увидели. Нас звали, как мертвецов, избегая наших имен, крича куда-то в бесконечность, чтобы имена сгинули вместе с нами.
Море врывалось в храм, как вода вливается в глотку. Иногда волны казались склоненными спинами бесчисленных прихожан. Почти ничего не было видно. Колонны. Скамьи. Алтарь. Светящиеся уголья витражей в очаге абсиды. Пламя свечи, над ним – пена, нет, кольца дыма, а на кафедре – в нестойкой, трепещущей пирамидке золотой фольги – чья-то чешуйчатая тень в треугольной шапочке с двумя круглыми глазками на каждом уголке.
Когда Настоятеля не было, служил его помощник, вынимая из черного кармана, запачканного воском, записки с именами усопших, участвующих этой ночью в лотерее душ, и читал эти имена, среди которых были и наши. Последнему из всех доставались молитвы и заупокойные службы. Бог попускал награду той душе, которой она всех нужнее.
Колокол бил в темноте, словно молот, вторя пению хора: