Ильдефонса. Так ее звали. Ее водили по дорогам, чтобы излечить от безумия. Семьи, в которых есть сумасшедший, становятся кочевыми. Медленно, шаг за шагом, он обошел галерейку. Ничего не изменилось. Поверхности, линии, расстояния, миры, вещества, чистейший свет, летящие понизу мухи, звук шагов по плитам. Ильдефонса. Он не колеблясь отдал бы за нее все присыпанные пеплом монеты. Да ведь не продадут, не променяют на монету-другую, если ведут вперед и вперед, тащат вместе с псами; юбки ее свиваются жгутом, светлые волосы льются по спине и по гладким плечам, ноги – белым-белы.
Сахарный тростник. Сладчайший сок смешан со слюной и с кровью, ибо ты поранил десны о режущую флейту твердой лиловой кожуры. Дивный вкус тростника отгонял мрачные мысли. Сперва он разгрызал кожуру, впивался в нее зубами, приникал к тростниковой сердцевине губами, щеками, носом подбородком и кусал, пока не отгрызал кусочек, а уж кусочек этот перетирал зубами, выжимая из него последнюю каплю меда. Жадный до сладкого, он оставлял несчастной кожурке только жажду. Последние капли были самые вкусные, потому что прятались долго, давались не сразу. Измазанный медом до ушей, он медленно отмахивал мух. Галерейка, стена, а за нею… Посейчас он стоял на галерейке, жевал стебель тростника и ни о чем не думал.
Наглый голубь гонял голубок. Сизые перья, розовый клюв… Тут поиграет в любовь, там поиграет… Голубки испуганно и жеманно спасались от него, взлетали, ворковали. Из пруда, откуда пил скот и где плавали утки, вода разливалась вокруг, и те, кто вез мясо, зелень, рыбу, птицу, дрова и уголь для кухни, медлили, не решаясь пересечь мокрое пространство. Небольшие стада коров, дававших молоко для дома, и целые семьи свиней плескались в затопленном патио, окруженном галереей и большом, как площадь. Площадь с одним входом.
Знатные мужи при шпорах, в высоких сапогах, широкополых шляпах с пестрой тульей и шейных платках исчезали в проеме двери, охраняемой Христом, который сидел на скамье без хитона, в терновом венце и держал израненной рукой тростниковый посох. По утрам у статуи кто-то ставил свечу – должно быть, благочестивая служанка; и золотая капля теплилась целые сутки перед осмеянным царем.
Найти бы на галерейке, на своей, галерейке, хоть бы какую щель, чтобы глядеть на эти тайны. Тоненькую, в волос… Он пытливо осматривал стены, подпорки, пол, потолок. Через щель в стене он увидел бы шкаф, полный сокровищ, принадлежащих роду Владетелей; весы для золотого песка, серебряные блюда, тяжелые, как слитки, ленту, запятнанную кровью или, скорее, сургучом, медали, сухие чучела сов, огромные гвозди, черепа, кинжалы. Если же дыра в подпорке, он увидит скважину и ключик. Мальчик приникал к деревянному столбу, расплющивая нос, чтобы глаз был как можно ближе к дыре, и пытался представить, что будет, когда этот ключ повернешь.
У губ его порхали случайные слова рыбаков, он даже взмахнул рукой, чтобы отогнать их, как муху. «Владетель сокровищ УПЛЫЛ на черной лодке… он и родился в черном… в черном жил… в черном сгинул…» Никто не решался сказать «умер».
Владетель сгинул, исчез, потому и страшно. Исчез – значит, может вернуться. Те, кто исчезает, расстаются на время с домом, мебелью, друзьями, пустыми зеркалами, но их не забывают, они могут вернуться, и это как бы сохраняет им место среди людей и пещей. Их нет. но они есть. Нету – и есть, ибо они не стали чужими тем, кто обитал с ними вместе и остался здесь. Среди тех, кто жил в одно время с ними – только очертание, контур. Если исчезнувшие вернутся, контур заполнится ими самими, а заодно и памятью о них.
«Владетель сокровищ уплыл на черной лодке… родился в черном… жил… и черном сгину…»
Сгинул.
Рыбаки так выговаривали это слово, будто выражали или тщились выразить что-то большее, чем «исчез без следа», ушел со всем и со всеми, с друзьями, со слугами, с женами, с утварью, с черными конями, с трауром сокровищ.
Умер он? Все умерли? Кто их знает… Ушел? Ушли все вместе, унося все с собою, чтобы не быть здесь, когда их нет?
Тот, кто ушел или умер, оставив по себе память, словно он и сейчас живет среди близких, не совсем ушел, не вполне умер, – он будет уходить и умирать с каждым родичем, другом, знакомым, которые уйдут или умрут после, пока не исчезнут и не сгинут все.
Так и случилось с Владетелем сокровищ. Рыбаки недаром твердили «сгинул» – он ушел, но это еще не все, он не исчез совсем. Поклонялся он Злому Разбойнику и на изображении Голгофы поместил его посередине, одесную – Димас, ошую – Христос. Долго еще на галерейке валялись листки с молитвой Гестасу, нераскаянному вору.
На его галерейке, здесь… Паутина сверкала сокровищами первых ливней, неразрывно связанных с ярким блеском. Трудно ее разглядеть и на самых видных местах, пока не повиснут на ней почти невесомые капли зимних дождей. Ничего не видно, а выглянет солнце – и засверкают алмазы. Это питало его надежду, он ожидал, что отыщет щель, заглянет туда, где сейчас непроницаемая стена, старая известка, ветхое дерево подпорок.
Владетель сокровищ исчез, уйдя в глубь предметов, чтобы обитать в небывалой свободе темных недр вещества. Он жил по-прежнему здесь, молился Разбойнику, бил пиратов. Недоставало щелки, чтобы застать его врасплох среди слепых червей, пролагавших ходы сквозь дерево или в камнях стены, точимой зимней водою, или в бочонке, в пепле, среди монет, или в комнатах большого дома, изъеденного дождевыми каплями, под землей, в могилах без мертвых, или в Нищенской луже…
Щелку бы только! Щелку!..
Ливень застигает врасплох, даже если падать ему с обугленного неба, лить на безлюдные дома, на деревья, на животных. Галерейка противилась ливню черепичною крышей, взъерошившейся под дождем. словно мокрая курица Там и укрылся он – взбудораженный, веселый. – после того, как ливень застал его посередине патио и обратил в бегство. Руки он засунул в карманы брюк, воротник поднял, шляпу надвинул на уши, а башмаки успели разбухнуть, словно холодные клецки.
Капитан Бульон потерпел кораблекрушение. Древесные кроны, зеленые шары на привязи, и тучи, сорвавшиеся с привязи шары, плавали в светящейся мгле дождя, по небу, озарявшемуся молнией, а зубная боль пронзала нервы, идущие сквозь плоть, и ударяла в измученный, мигающий, едва не лопнувший глаз.
Он прижался спиной к твердой, холодной стене, поплотнее приник к неживому, чтобы утишить боль. Дождь сек его искоса, сбоку. Галерейка едва держалась на трех подпорах и угрожала сложиться, словно зонтик, а капитан Бульон стоял, вжавшись в стену, страдал, боялся, боль дергалась, будто лягушачья лапка, при каждой вспышке молнии, нему нестерпимо хотелось туда, в большой дом, где, заперев окна, чтобы спасти ковры, гардины, мебель, его, наверное, уж хватились призраки-слуги, индейцы с черными косами.
От мелькания дождевых струй веки у него слипались. Боль притихала за щекою. Он не спал, но, глядя на дождь, с трудом открывал глаза. Чтобы совсем проснуться, он вынул из карманов захолодевшие руки и потер лицо, осторожно, не слишком сильно, а то еще и боль разбудишь.
И тут он не удержался. Спрыгнул с борта в море, перемахнул через лужу и – по отмытым камням, по вязкой грязи, мимо сваленных изгородей, брошенных овец, покинутых волов, вымокших мулов – добрался туда, где спал, не закрывая глаз, давешний старик. Разглядел он его, когда обхватил руками, вместе с посохом, чтобы поднять с земли и понести, нет – поволочь куда-нибудь. Старик ничего не весил. Кожа да кости, волосы да одежда. Куда же его тащить? На галерейку. Туда, в свое царство, где можно укрыть всех, переживших бурю. Он ступал прямо по грязи, стараясь не упасть, и останавливался, когда заросли дождя смыкались передним. Ветер разбивал стеклянную стену ливня, прокладывал ему Дорогу. Он добрел до галерейки. Старик все спал. Открытые глаза глядели куда-то – наверное, он видел сны. Из большого дома вышли гуськом слуги – босые, в заношенных штанах, в прилипших к хребту, промокших рубахах – и. тихо стеная, разбредись, как белые мыши, повсюду его искать. А не отыщут, – когда настанет тьма, прекратится дождь, пойдут обратно, освещая путь сосноны-ми факелами, горящими диким пламенем, и будут идти, пока ею не найдут.