Бабушка плакала. Значит, любит же. Мне было ее жалко. Она даже звала назад. Но… она не может знать моего счастья.
Кто же из них так умел любить, чтобы все мое становилось прекрасным и чистым?
Вера сегодня была чем-то расстроена.
Но любила меня безумнее.
Мне это как-то страшно.
Боже! Какие страшные дни! Как туман золотистый в глазах.
Мне кажется, что видят мой туман. И те, которые приходят, и там на репетициях. И вчера на вечере, где Вера была так великолепна.
Но жизнь моя дивная, странная. И мне хорошо.
Вера меня делает. Мне кажется, что я становлюсь красивой оттого, что она меня видит. Это делает меня такою спокойною, уверенною и легкой в то же время.
Вера сказала:
— У тебя благосклонный взгляд.
Отчего моему взгляду быть злому? Я желаю всем людям добра, как и себе желаю.
Раз меня Вера спросила:
— Что, если тебе захочется того, что вредит другому?
Я не знала долго, что отвечать: мне люди еще мало делали зла. И я, кажется, им тоже. Потом сказала:
— А может быть, мне тогда и перестанет хотеться.
— Так, само собой?
— Ну да. А то как же?
Она долго ходила взад и вперед, потом спросила, и ее глаза горели упорно и неуютно:
— А если захочется того, что вредит тебе самой?
— Я думаю, что тогда то же самое.
— Не захочется?
— Да.
— А если все-таки?
— Тогда, значит, в исполнении больше радости, чем беды во вреде. Или не так разве?
Вместо ответа она мне поцеловала руку.
— Ты мудра!
Может быть, это и есть мудрость? Не знаю, но мне все кажется так просто.
Все люди мне стали так издали.
Вчера бабушка прислала мне триста рублей. Какая добрая! Еду сейчас за кольцом Вере. Я уже высмотрела рубин и все думала: вот были бы деньги…
Как раз триста.
Таня, оказывается, была в гостиной, когда он приносил ей. Лижущую Пантеру. И сегодня сказала мне на катке — мы с ней за руку скользили головокружительно по дивно гладкому льду:
— Знаете ли что? Сабуров просил тогда писать ваш портрет. Я не знала.
Таня сказала еще, отпустив мою руку и внезапно круто повернувшись дугой на одном коньке:
— Я очень вам завидую. Он знаменитость.
И еще после оборота:
— Это очень выгодно для актрисы… Но она, конечно, отказала… Знаете что: мне иногда кажется, что вам не совсем выгодна эта близость с Верой.
Таня завидует. Но ведь все люди завидуют. Совсем напрасно уверять себя в обратном.
Или вправду не выгодна близость Веры?
Впрочем, что такое выгода?
На что мне портрет или что бы там ни было? Я же счастлива.
Вчера вечером все у нас толковали о Лижущей Пантере. Кажется, все дело в вытянутой линии тела и языка. В языке что-то эпилептическое. Все одна невозможная судорожная прямота.
Кто-то сказал, что это остро действует.
Многие упрекали Веру за то, что она не приняла скульптуры. Вера не оправдывалась. Загадочно улыбалась, злая.
Новый год мы встречали вдвоем. Цветы. Вино. Гадали. Воск наш вылился до жуткости отчетливо и красиво.
Вере курган и крест с распятым на нем телом. Перекошенное от боли тело в змеистом напряжении мускулов. Да, было страшно!
Мне вылился плоский кусок. Воск всплеснулся по его поверхности вверх многими тонкими прозрачными и лопнувшими брызгами-розами. Это был розовый сад, обильный, радостный, и посреди фигура женщины. На теле, казалось, прозрачные, нежно прилегающие складки. Она вскинула руки, и был такой ее наклон, что чувствовался бег.
Мы растолковывали друг другу наши судьбы.
Вера говорила:
— Видишь, видишь, ты царица. Конечно, отец влил в тебя царскую кровь. Цари так проходят по жизни, как по саду. Цари не бунтуют. Они не нуждаются в бунте. Поэтому они кажутся покорными. Они не вожделеют, потому что им нечего вожделеть. В них же все. Поэтому они кажутся всем довольными. Они даже не рассуждают, потому что рассуждают люди, пока не живут. А когда жизнь нахлынет — молчат и пьют. У царей жизнь всегда. Ты пройдешь по жизни, как по саду роз, и ты будешь любить уколы шипов и душную негу лепестков.
Разве это правда?
И вдруг Вера разрыдалась — себе самой, кажется, неожиданно — и все закончила непонятными словами:
— И в том мое распятие, что ты идешь садом роз. В них все страдания, все радости, все неги, и ты принадлежишь жизни… Я же кричу тебе: стой! Вот видишь — скрючилось мое тело. Это оттого, что я должна каждою жилой кричать: стой! Распятая раба бунтует.
И Вера смеялась прямо из слез.
Так печально и жутко кончился наш праздник.
Уже в постели, куда она привела меня, испуганную, дрожащую, она распустила мои волосы и ласкала их быстрыми движениями своих чутких, страстных пальцев.
Ее пальцы чувствуются хрупкими, когда я их целую, и это мне сладко нравится.
Она целовала меня, как бы молясь глазами, снова с пурпуром, почти как черный виноград.
Долго молилась.
Вера не умеет молиться. Это очень печально. Меня так утешает молитва.
Долго плакала, одна, проснувшись, когда Вера заснула наконец. Мне было страшно. Если этот курган предвещает ей могилу, как же я? Я не могу остаться, когда ее не будет. Я не могу, я не могу, не могу привыкнуть без нее.
А может быть — курган не значит могила? Отчего я такая суеверная? Это ужасно.
Если Вера умрет, то и я, конечно, тоже. Убью себя, но что же делать?
Так неприятно окончилась встреча Нового года.
Вчера в уборной театральной я увидела маленького человека с большим, круглым, лысеющим черепом и детскими, весело прыгающими глазками. Я удивилась, услышав его имя, что таков этот большой художник.
Впрочем, он мне не неприятен, именно из-за детских глаз.
Я сегодня ужасно веселая. Учу новую роль, довольно длинную. Может быть, все-таки есть талант.
Странно, что Вера не любит наставлять меня в ролях. Она совсем не верит и на днях сказала:
— Цари не нуждаются в масках. Маска — это отдых от себя, выход из себя.
Но мне было бы радостнее иначе. Я же очень люблю театр.
Отчего-то меня волнует знакомство с художниками!
Но Вера смешно отстраняет меня от них.
Вера стала странною с тех пор, как только плакала и кричала:
— Я должна тебя дать людям!
Подолгу смотрит на меня своими страшными, совершенно неумолимыми глазами, и молча. Часто задает вопросы странные, на которые так трудно отвечать. Я думаю, оттого трудно, что если ответить просто, то покажется глупым.
Часто она, не дождавшись чего-то непонятного от меня, убегает спотыкливо и жалко в свою комнату и там страшным голосом выговаривает самые страшные свои роли. Это неприятно так близко.
И по ночам мне стало одиноко: Вера не спит больше на моей постели. Думаю, потому, что часто плачет по ночам.
Как прекрасно трагичное под маской, но когда оно так голо предо мною и… когда вовлекает меня насильно… я не знаю, хорошо ли мне. И сама как-то теряю себя.
Впрочем, я сама слезливая и плачу часто и легко.
В моей комнате во все окно стоит камелия. Целое дерево-камелия в деревянной кадке.
Я страстно люблю камелии. Листья темные-темные, блестящие, жесткие. Цветы ясные, спелые, открытые и с телом. Только не пахнут. Именно это мне нравится.
В сущности, я камелии люблю, а не розы. Это Вера свои розы мне приписала. Не ей ли и мой сад роз вылился?
Или просто те восковые кусты мои — были камелии?
Сегодня приходил Сабуров без Веры. Просил у меня камелию. Я дала. Когда Вера вернулась и я ей сказала, она вдруг побледнела, лицо перекосилось, и она била меня. Это уродливо. Она била по щекам ладонями и по голове, была сильная, пышущая, с набухшей жилкой через лоб и бешеным ртом набок. Мне стало противно и жалко ее.