Иду поглядеть на телеги с большими железными клетками для волков. Потом подхожу ближе к сетями обтянутой, высокой стене голых берез и черных сосен.
Бреду потихоньку прочь от своих, что там теснятся, робея, около долгуши. В лесу мне скучно около людей. В лесу я люблю одной быть.
И быстро уносит воображение из этой ручной и складной жизни в иную, дикую, вольную, кочевую… Я царевна кочевого стана… Я на охоте. Нужно прокормить народ; но вот сегодня враг оцепил наше становье, нас хотят изловить и съесть. Враг — людоеды. Я одна, одна выползла из шалаша и вот бесстрашно пробираюсь кустами, ищу пролазки, спасения, чтобы провести свой народ тайно в лес свободный и избежать врага… Но волки… Волки все в лесу перебесились… Что может быть страшнее волка? Он никого не боится, бросается в толпу и кусает одного человека, другого человека… и те тоже бесятся… их нужно вязать… Это враг привил бешенство волкам, чтобы они извели мой народ, а мы в защиту от волков повесили сети на деревья, и теперь я сторожу, пока все мои спят…
Как пахнет грибами! Ах, мухомор! Негодный, поганый! Но какой красавец, какое алое великолепие! И эти белые звездочки на порфире…{24} Да и не плох он: он сторожит пленные боровики. Мухомор — страшный сторож! Он брызжет ядом в смельчака, приближающегося к боровикам. Это зачарованные царевичи, а мухомор — огненный дракон. Вот и они! О, чудные! Семья: отец, мать и семеро, восьмеро, девять, одиннадцать детей. Где двенадцатый? Всегда бывает двенадцать сыновей, если у кого только мальчики. Крепкие, крепкие! Как дубовый лист осенний, темно-карие, и лоснят, и пахнут. Какие холодные и веселые, как приложу к озябшему носу. Ах, лай! Это враги. Они собаками ищут меня… Бегу… бегу… Но боровики! Бросать добычу позорно. Лучше умереть. Да иначе ведь мой народ с голоду умрет.
Волки! Волки! Царская охота. Лай тонкий, дружный, тягучий не прерывается, нарастает, близясь. Уже различаю отдельные голоса: кто тянет поглубже, кто острее. И дикие вопли. Сердце остановилось. Кто вопит? Ах, это уже не игра. Это вправду, вправду волки! Кого они режут? Кто так дико завопил? Много, много голосов. Это мужики гонят волков назад в лес. И вот топот лошадей, и ломаются сучья, как пожар, хрустит и шипит по лесу.
Лай! Лай! Лай!
— Вера! Вера! Вера!
Милый голос Мисс Флорри! Мчусь к ней, протянув руки вперед и разинув рот, вою волком в ужасе погони…
Собаки смолкли вдруг. Я сижу в долгуше среди «деревенской аристократии» и стыжусь… Вот они никого не боятся. Смеются. Стыжусь и не отвечаю им на вопросы, грубая, злая, надменная.
Несут. Вот двое уже несут. Это его. Это страшного волка. Может быть, бешеный? «Аристократия» жмется теснее в кучу, все почти уселись вместе на одном продольном сидении. Мимо нас его несут перекувыркнутого. Голова отвисла к дороге. Все четыре ноги стянуты вместе, и сквозь веревку продета толстая дубина. Плечи охотников подгибаются. Волк матерый тяжел. А там еще несут, и еще… Потом опять где-то вдали затягивается стеклянный лай, сначала, как комариный звон в ухе. Это еще раз завели в лес собак. Или то вторая свора?
Подъезжает Владимир Николаевич к клеткам:
— Не опасно. Ведь они связаны! И я здесь с вами!
Конечно, с ним ничто не опасно и никто не опасен!
Идем.
Сквозь толстые жердины решетки гляжу на волков. Весь пол устлан. Штук пять… да, пять. Лежат, как бараны со связанными, стянутыми вместе ногами. Веревки вокруг шеи, держащие палки в их пастях, теперь перерезаны, но зубы все еще дико, упрямо стиснулись, вонзились в дерево. Не отпускают деревянных удил.
Мне жалко волков. Противное это, скользкое, дряблое чувство подползает к груди. Толкаю прочь: волки злые, едят овец, съели осленка моего, мамина старого Голубчика, на котором она молодою верхом ездила… Волки злые и гадкие трусы! Они стаей нападают на одинокого… Какие гадкие глаза!
— Вот скверная морда! — говорит Владимир Николаевич.
Конечно, скверная! Владимир Николаевич всегда прав. Маленькие глазенки глядят со злобным ужасом, как угольки, — конечно, как угольки колючие! Ведь ночью они светятся, как зеленые фонарики, волчьи глаза.
Ужасно, ужасно! Вот открыли дверь клетки; вот ввалили еще одного и протолкнули глубже.
— Фу, какой гадкий! — кричит фельдшерица, — у него рана в боку. Отчего его не убили? Зверю лучше, чем человеку, — его можно убивать.
Я гляжу на высокую, мужественную ее фигуру. Хочу быть доктором.
— Не приказано, барышня. Приказано живьем доставить! — объясняет ей запыхавшийся охотник.
— Бедное животное! — шепчет по-английски Мисс Флорри и отходит с брезгливым лицом прочь от клетки.
— Какая вонючая клетка! — говорит Эмма Яковлевна.
— Вот отвратительные звери!
И остальные дамы отходят.
— Ужасно интересно!
— Собаки опять близко. Скоро прибудет новая партия.
— Пора домой! — зовет Мисс Флорри. — Я такой охоты не люблю. Если бы верхом с ружьем, я сама бы стреляла. А так — неприятно, жалко!
А я разглядела и давно плачу. У этого волка проткнут вилою бок Он дышит через дыру в боку. Воздух шипит, мне кажется, что слышу через дыру, и края раны движутся вверх и вниз. Это страшно. Зубами волк закусил палку во рту, и совсем близко к моему притиснувшемуся к решетке лицу — его глаза. Я вижу в их углах белок Он весь кровавый. Зрачки напряжены, прямо в мои зрачки. В них стиснулась несносная боль, яростная ненависть, тоска и последний, безнадежный, остановившийся ужас. Эти зрачки заколдовали меня, и я, как он, стиснула зубы, оскалив их, и напрягла дикие зрачки, высохших от слез недавних, глаз. Я слышу свою гримасу. Кожа сухо натянулась. Я ушами слышу свое противное волчье лицо, с ненавистью, ужасом и болью в зрачках и в растянутых губах… А воздух все шипит, вырываясь из кровавой дыры в боку, и края раны быстро лихорадочным дыханьем шлепаются вверх и вниз. Как страшно сделано тело! Если проткнуть, то вот какая мякоть кровяная, и там все что-то отдельное — печенка? сердце? легкое? Что это голое, кровяное, что открыто лежит в живом теле волка? Отчего он не воет? Отчего он не визжит, не воет?
Лошади фыркнули, дернули. Волк покачнулся от резкого толчка. Так его будет трясти и подбрасывать сто верст до царского парка? Я взвыла, дико, остервенелым, животным воем.
— Вера! Вера!
Кто-то бежал ко мне. Все бежали ко мне. Но я бежала от них, прямо в лес. Перескочила широкую канаву, полную воды, продралась сквозь кусты и ударилась о сеть. Упала. Что шлепнулось по мне? Близко шаги. Хотела вскочить и бежать дальше от них, от людей. Но руки задержаны, ноги опутаны. Сеть, сеть упала сверху на меня. Сеть опутала.
Тогда бешеный ужас мною овладел, и я стала биться с ревом и гиканьем, лягаясь, дергая руки, кусаясь. Вокруг меня сначала встал хохот, потом все смолкло. Испугались. Кто-то сказал:
— Она сбесилась!
И голос Мисс Флорри.
— Это не девочка, а дикий зверь. По крайней мере раз в месяц она становится зверем.
Эти слова поразили меня; и я вдруг затихла. Может быть, это правда, и я немножко зверь. Не только девочка, но немножко — зверь. Раз в месяц — я зверь. Мне стало тоскливо, и вдруг я устала каждою кровинкою, каждой кожицей. Меня распутали. Уже шутили. Уже вели к долгуше очень покорную и молчаливую и шутили.
Я попросилась к Федору на крыло у козел. С ним мне было легче. Долго молчали. Я забыла попросить кнут у друга. Я размышляла. Потом:
— Федор, это хорошо, что всех волков переловят. Это хороший царь, что так приказал.
— Еще бы!
— Ну да, еще бы. Конечно. Они очень злые, волки-то. Они овец у мужиков режут, и вот даже Голубчика…
Я начинаю плакать.
— Федор, я ведь не люблю волков. Их жалеть не надо.
— Куда уж волков жалеть, Верочка. Эй, балуй, Мальчик! Кнута хочешь?
— Федор, дай мне кнут.
Прошу робко. Дает. Машу Мальчику кнутом, норовя так, чтоб не заметил Красавчик.
— Федор, а ведь теперь хорошо будет в лесу без волков? Теперь никто не будет никого есть?