Упита встарь была богата, знаменита,
Теперь забыли все, что где-то есть Упита:
Одна часовенка, десяток жалких хат;
Где шумный рынок был, одни грибы торчат;
Где были вал и мост преградой силе вражьей,
Крапива и лопух стоят теперь на страже;
Где замок высился на темени холма,
Стоит среди руин убогая корчма.
Застряв в Упите, я забрел в корчму без цели
И за людьми следил, что за столом сидели.
Сидело трое там. Один – старик седой
В конфедератке был да с саблею кривой;
Жупан его был пепельного цвета,
Бог весть какой он был в былые лета;
Усы предлинные, как в августовский век…
С ним рядом молодой сидел там человек.
Из грубого сукна, но модного покроя
На нем был фрак. То чуб он теребил рукою,
То кистью сапога играл, труня притом
Над дьяконом в плаще предлинном и с крестом.
Четвертый был корчмарь. Старик в конфедератке
Ему и говорит: «С тебя, что ж, взятки гладки,
Покойником тебя пугать не стану я.
Но с вами об заклад побьюсь я, кумовья,
Пускай найдет приют Сицинский
[3] на кладбище,
Корчмарь поставит мед! Не правда ли, дружище?»
Корчмарь кивнул в ответ. Я всполошился весь.
«Простите, – я спросил, – ужель Сицинский здесь?»
«Да, разговор о нем, – сказал старик в жупане.
Извольте, изложу все по порядку, пане.
Громадный замок был там, где корчма стоит,
И в нем Сицинский жил, богат и именит.
Был связан узами со знатными родами,
Был вечно окружен друзьями и льстецами.
На сеймиках всегда имел он большинство,
Диктаторствовал там, все слушались его,
С вельможами держал себя запанибрата.
Для выгоды своей не раз топил магната.
Но дольше спесь его никто стерпеть не мог,
На сеймике одном ему был дан урок:
Сицинский избранным себя уже считает,
Благодарит за честь, к себе на пир сзывает,
Как сейма высшего почтенный депутат,
Но голоса сочли. И что же? Шах и мат!
Сицинский в бешенстве. За это оскорбленье
Он шляхте страшное изобретает мщенье.
Всех на обед созвал, и сеймик весь пришел.
Вино лилось рекой, от яств ломился стол.
Но были вина все настояны на зелье.
И пьяной дракою закончилось веселье.
Кто саблей действует, кто просто кулаком
Наотмашь, что есть сил, – Гоморра и Содом!
Дрались отчаянно, и битва продолжалась,
Пока ни одного в живых там не осталось.
Сицинский не успел упиться торжеством:
Вдруг молния сожгла его, семью и дом.
Как некогда Аякс, прикованный к вулкану,
Сгорел в огне живьем преступник окаянный».
«Аминь!» – костельный дед сказал, а эконом
Стал сравнивать рассказ с невеяным зерном,
И, правду, мол, стремясь очистить от мякины,
Он важно рассуждал с презрительною миной:
Вот пан маршалок сам, с которым в дружбе он,
Который и умен, который и учен,
Считал: Сицинского господь призвал к ответу
За то, что королю мешал своими вето.
И сделал вывод свой премудрый эконом,
Что сейм и выборы тут вовсе ни при чем,
Что дело тут в войне – понятно, враг неведом,
Но надо полагать, что с турком или шведом.
Сицинский короля в Упиту заманил
И предал там врагу, а враг его убил.
Хотел он речь продлить, но возмущенный дьякон
Его тут оборвал: «Нехорошо, однако,
Когда ксендза учить задумает звонарь
Иль яйца кур учить, как говорили встарь.
Послушайте меня, и все вам станет ясно.
Ни сеймик, ни война тут к делу не причастны.
Безбожие его – причина всех невзгод!
У церкви отобрал он землю и доход,
Не только то, что сам он не бывал в костеле,
И слуг он не пускал, работать их неволя.
Епископ сам ему писал, увещевал,
Анафемой грозил – безбожник не внимал,
В тот час, когда народ в костеле бога славил,
Сицинский слуг своих колодец рыть заставил.
Себе на горе рыл – беда его ждала:
Вдруг хлынула вода, кругом все залила,
Окрестные леса и нивы затопила,
Цветущие луга в болота превратила.
Затем – нам пан судья уж говорил о том,
Что молния сожгла его, семью и дом.
И, богом проклятый, не предан погребенью,
Землей не принятый, он не подвержен тленью,
Покоя вечного не обрела душа,
И вот все бродит он, честной народ страша.
И труп в корчму не раз подбрасывал проказник,
Чтоб корчмаря пугать покойником под праздник».
Окончил дьякон речь и дверь раскрыл, а там,
Внушая страх живым, стоял Сицинский сам.
Крест-накрест кисти рук, висят, как жерди, ноги,
Лицо измождено, на нем печать тревоги,
В пустом оскале рта один изгнивший зуб,
Могильным холодом пропитан мерзкий труп.
Но сохранились все ж на нем следы былого,
И он обличьем всем напоминал живого,
И даже по чертам угасшего лица
Нельзя было признать в нем сразу мертвеца.
Бывает так порой: на выцветшей картине,
Где свежести былой давно нет и в помине,
Мы прежние черты, вглядевшись, узнаем.
Так здесь: лицо живым хоть не горит огнем,
Кто знал Сицинского. тотчас его узнает,
А кто его узнал, былое вспоминает.
Приводит в трепет, в дрожь его злодейский вид,
Застывшей злобою по-прежнему грозит,
Глядит на вас, как встарь, с улыбкою злорадства,
Готовый совершить любое святотатство.
Повисла голова с проклятьем на челе,
Казалось, груз грехов клонил его к земле
И что душе его, исторгнутой из ада,
Вернуться снова в ад – последняя отрада.
Бывает, логово, в котором жил злодей,
Разрушит молния или рука людей:
По лужам кровяным и по следам багровым
Нетрудно угадать, кому служило кровом;
По шкуре сброшенной мы узнаем змею;
Так жизнь Сицинского по трупу узнаю.
И я сказал: «Друзья, да в чем вы не согласны?
Всех преступлений он виновник был злосчастный:
Он отравлял людей, владел чужой казной,
И королям мешал, и край губил родной!»
И думал: «Что же ты, народное преданье?
Иль в пепле истины убогое мерцанье?
Иероглиф, что нам хранит о прошлом весть,
Но смысл которого не в силах мы прочесть?
Иль славы отзвук ты, веками донесенный?
Иль ты событий след, неправдой искаженный?
Ученых смех берет. Я их спросить готов:
Что значит вообще история веков?»