Крис Картер

Розыгрыш. Файл №220

Брат, поди сыщи брата!

Марк Твен

Дом Джеральда Глэйсбрука Гибсонтон, Флорида 6 октября, 21.17

Что есть норма?

Это то, что человек видит, чувствует и думает в детстве. С пеленок воспринимаемый мирок становится на всю жизнь родным — вне зависимости от того, насколько он статистически нормален для мира большого. Впитанное в детстве делается своим, а все иное, что встречается после — чужим. И если чужого вокруг оказывается больше, это не делает его своим — просто для данного человека нормального, своего в мире оказывается меньше, нежели чужого. И если человек по каким-либо причинам лишается своего, если свое гибнет или исчезает — от этого чужое тоже не становится своим. Просто у такого человека в мире вообще не остается своего. Своим и нормальным для него остается лишь он сам. Всю жизнь потом он выплясывает в убеждении, что жизнь отвратительна, что мир кругом мерзок, грязен и подл, и лишь он один — весь в белом…

Однако самые бессмысленные и нелепые, самые дикие трагедии происходят, когда кто-либо своею волей, повинуясь изломам и болезненным выкрутасам собственной души, пытается восстать против того, что для него нормально — в наивной и губительной надежде найти нечто лучшее, нежели свое.

Мэл и Барт самозабвенно тузились в бассейне — небольшом, но своем, домашнем. Их хохот и визг заглушали цикад, гремевших в душистой ночи. Сверкающие брызги подсвеченной, ярко-голубой воды долетали едва не до звезд.

И уж во всяком случае — до кустов и деревьев сада, обступивших сияющий очажок бассейна громадными, смутными сгустками тьмы.

— Сдавайся!

— Сам сдавайся! Тебе хуже приходится, что я, не вижу! Тебе деваться некуда!

Действительно, старший Мэл окатывал младшего Барта пригоршнями воды и пены куда проворней и уже почти прижал его к стенке бассейна, уже почти пригнал его, как щепку, рукотворными волнами к тому рубежу, за которым — одна только полная и безоговорочная капитуляция.

Существо, которое внезапно проломило снизу поверхность воды и по грудь выскочило на воздух с радостным кличем, любой назвал бы чудовищем. Издалека его можно было бы принять за человека — но кожа его вся покрыта была какими-то жуткими чешуйчатыми пятнами и жесткими, как наждак, синеватыми лохмотьями, болтающимися, словно приклеенные к чучелу обрывки полиэтиленовых пакетов. Панически вскрикнув от неожиданности и шарахнувшись, насколько это возможно на плаву, мальчики, однако, тут же ответили чудовищу восторженными воплями и ринулись к нему, стараясь обогнать друг друга.

— Папа!

— Папа, ну что ты нас вечно пугаешь! Я все равно знаю, что это ты!

— Папа, ты когда приехал? Чудовище добродушно смеялось, на цыпочках стоя на дне бассейна. Правая рука его, покрытая рубчатой коростой, нежно прижимала к пятнистой груди маленького Барта; тот крепко обнимал чудовище за шею. Мэл, обхватив ногами твердую и складчатую, как кора дерева» ногу отца, принялся с нежностью и любопытством перебирать мучительно слущивавшиеся лоскутья на его плече.

Имя чудовищу было Джеральд Глэйсбрук.

— Полчаса назад, — ответил он. — Выхожу из машины, смотрю — одна только мама меня и встречает. Детки-то наши, говорит, совсем превратились в земноводных!

— А мы тоже крокодильчики! — закричал Барт, смеясь.

— Пусть так, но и крокодильчикам надо время от времени обсыхать на бережку, — отвечал мистер Глэйсбрук. — И поужинать им тоже бы не помешало.

— Давай еще пять минуточек поплаваем вместе, па, — предложил Мэл со взрослой солидностью; но то, что он был уже почти взрослым, целых семь лет ему исполнилось, играло с ним сейчас дурную шутку — он понимал, насколько мала вероятность, что папа уступит, и в голосе его не было никакой уверенности. Но хоть попробовать, ведь с папой так весело!

Ну и, разумеется, ничего не получилось.

— Хватит ныть! Быстро в дом. А то не расскажу вам сказку на сон грядущий!

Это была самая действенная угроза. Больше всего на свете братья любили эти четверть часа перед сном, когда папа садился между их кроватями, брал каждого за руку своими корявыми ладонями и начинал: «Жил-был человек-крокодил…»

А дальше были то Замбези, то Рейн, то Волга, то Ориноко, то совсем уж какая-нибудь Хуанхэ… и везде то добрые, но глупые, то умные, но очень жадные и злые местные дикари старались поймать человека-крокодила в сеть и продать в цирк, чтобы там его держали в клетке и показывали за деньги; но человек-крокодил был умнее всех, он неизменно убегал от ловцов и показывал себя в цирке сам — а потому и все вырученные за это деньги брал себе сам, и жил поэтому не в клетке, а в уютном домике во Флориде…

Маленький Барт, правда, рискнул еще поканючить:

— Пап, ну пожалуйста, нам-ведь завтра не надо в школу!

— Цыц! — грозно сказал мистер Глэй-сбрук, чуть подгребая свободной рукой, чтобы не потерять равновесия. — Если через полчаса вы не будете в постелях, мама меня просто убьет.

Братья только засмеялись. Это действительно было смешно. Не говоря уж о том, что мама обожает папу и никогда пальцем его не тронет, разве только чтобы приласкать, когда думает, что дети не видят; но даже и вообще — разве хоть кто-то может убить папу? Да у него такие мышцы! Вон как под чешуйками перекатываются на груди и на руках! Конечно, ребята уже не были настолько несмышленышами, чтобы полагать, будто папа — самый сильный человек в мире, даже Барт утратил эту уверенность не менее года назад; но им обоим до сих пор жутко нравилось с уважительным и чуть боязливым трепетом тискать папины бицепсы.

— А ты? — спросил, сдаваясь, Мэл.

— Я еще поплещусь минут десять и приду к ужину. Очень пропрел в машине, пока ехал. Семь часов за рулем, по самому солнцепеку… Ну, марш, козлята, марш.

В сущности, ему жаль было расставаться с мальчиками даже на эти десять минут; он с удовольствием порезвился бы с ними вместе. Он любил их. Хоть они совсем не походили на него, были обычными гладкими загорелыми голышиками — они были его детьми, и он, как и любой нормальный человек, не мог их не любить.

Братья по узкой трубчатой лесенке один за другим выбрались из бассейна и, шлепая мокрыми босыми подошвами, потянулись мимо ярко раскрашенного фургона, на боковой стенке которого красовалось аляповатое изображение рвущего цепи аллигатора с человеческим лицом.

Случись тут кто-нибудь из русских эмигрантов волны семидесятых — вряд ли удержался бы он от смеха с легкой примесью ностальгической грустинки. Именно так в Союзе на бесчисленных плакатах рисовали то рвущих цепи капитала пролетариев, то рвущих цепи колониализма негров…

Но во Флориде русских до сих пор меньше, чем даже, например, тихо исчезающих семинолов. Да и броские надписи, окружавшие свободолюбивое пресмыкающееся, не оставляли места для политических ассоциаций. «Оц — человек? Он — животное? Он — чудовище?»

Вряд ли советские коммунисты написали бы так — хоть бы и о черномазых афро…

Сразу за фургоном, вросшим в плитку покрытия просевшими протекторами, начиналась дорожка, ведущая к дому, который ярко светился окнами, словно украшенная к празднику яхта в ночном море.

— Кто первый! — крикнул Барт и первым опрометью кинулся по финишной прямой. Но добрый старший брат, помня, что победил в воде — ну, пусть почти победил, обязательно бы победил, если бы папа не прервал бой — сделал вид, что замешкался на старте; и перешел на бег, лишь когда младшему осталось два-три ярда до двери. И только улыбнулся, услышав победный визг: — Я!! Я победил!! Я!!

Позади, в сверкающем голубом бассейне, шумно и с удовольствием отфыркиваясь, плескался папа.

Там его и нашла через полчаса жена.

Слегка озадаченная его долгим отсутствием, она, задумчиво оглаживая пышную окладистую бороду, совершенно, впрочем, не мешавшую мистеру Глэйсбруку считать супругу самой обаятельной женщиной в мире, спустилась мимо старого фургона к бассейну и, близоруко сощурившись, громко сказала:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: