— Боже милостивый, — произнес Кляйнцайт. Он поднял пожитки Рыжебородого, его сумки, помог тому выбраться из кафе на улицу.
— Но ты так и не сказал мне, почему ты бросаешь желтую бумагу на землю, а потом снова поднимаешь ее, и что‑то на ней пишешь, а потом снова бросаешь? — спросил Кляйнцайт.
Рыжебородый выхватил из его рук свою скатку, размахнулся ею и ударил Кляйнцайта, так что тот свалился навзничь. Кляйнцайт поднялся и в свою очередь дал Рыжебородому.
— Вот так, — удовлетворенно произнес Рыжебородый. — Та–ра–ра. — И скрылся в Подземке.
Вручную
Кляйнцайт вернулся в палату как раз вовремя, чтобы принять свои три таблетки «лихолета» и поужинать. Он понюхал свой ужин, осмотрел его. Нечто бледно–коричневое, и бледно–зеленое, и бледно–желтое. Два кусочка хлеба с маслом. Апельсиновое желе. Он не стал смотреть, не стал нюхать, попробовал кусочек. Не особо полезно, подумал он, зато глубоко национально.
Лица. Два ряда их в койках. Одним он улыбнулся, другим кивнул. Братья по немощи.
— Что нового, Шварцганг? — спросил он. Сигналы, как он заметил, вроде в порядке.
— У тебя? — отозвался Шварцганг.
— Не знаю. Кажется, ничего. И одновременно все.
— Где был? — спросил Шварцганг.
— Так, в Подземке. Кафе.
— Класс, — произнес Шварцганг. — Кафе.
Кляйнцайт лег на свою койку и стал думать о коленке Медсестры. Опять небо бурого бархата. Самолет. Ты много чего здесь, внизу, упускаешь, сказал он самолету. Он продвинулся мыслью сначала вниз от коленки Медсестры, потом поднялся вверх. Задремал, проснулся, когда Медсестра заступила на дежурство. Они широко улыбнулись друг другу.
— Привет, — сказала она.
— Привет, — сказал Кляйнцайт. Они улыбнулись снова, кивнули. Медсестра продолжила обход. Кляйнцайт чувствовал себя бодро, принялся напевать ту мелодию, которую играл в туалете на глокеншпиле. Сейчас она уже не казалась оригинальной, но он понятия не имел, кто, кроме него, мог сочинить ее. С#, С, С#, F, C#, G#…
ТРЕПЕЩИ, внезапно воспело его тело, и нутряную его темноту прорезали мелькающие вспышки. От C до D, от E до F, с двумя гиперболами. СЧАСТЛИВЧИК.
Вот они, обреченно подумал Кляйнцайт. Мои асимптоты. Его глотка и анус одновременно сжались, будто их затянули шнурком. Он отхлебнул оранжаду, с трудом проглотил его. Другой самолет. Так высоко! Скрылся.
МОЙ, запел Госпиталь, как Скарпиа, добивающийся Тоски.
Ах! — выдохнула койка.
УЗРИ МЕНЯ, возгласил Госпиталь. УЗРИ МЕНЯ В ВЕЛИЧИИ МОЕМ, ВОССЕДАЮЩИМ НА ВОРОНОМ ЖЕРЕБЦЕ. Я ЦАРЬ БОЛИ. ВОЗЗРИ НА ДЕЛА МОИ, ТЫ, ВСЕМОГУЩИЙ, И ОТЧАЙСЯ.
Прямо Озимандиас, заметил Кляйнцайт.
Следи за языком, ты, неожиданно обозлился Госпиталь.
Асимптоты гиперболические, воспело тело Кляйнцайта на мотив «Venite adoremus».
Завтра Шеклтон–Планк, подумалось ему. Найдут ли они кванты? Угадай‑ка с трех раз. Даже если с помощью «лихолета» удастся привести в порядок мой диапазон, они следом обнаружат, что у меня закупорено стретто. А оно точно закупорено, я это чувствую. И, конечно, гипотенуза искривлена, он даже не потрудился быть тактичным на этот счет. Который там час? Заполночь, так нежданно. Половина из нас умирает. Стоны, всхлипы, прерывистое дыхание и шлепки вокруг него повторялись с такой синхронностью, точно были записаны на пленку, как та фонограмма Трафальгарской битвы в музее мадам Тюссо. Грохот пушек, треск валящихся мачт, вопли и брань. Каждую ночь палата превращается в нижнюю палубу «Виктории», с кислородными масками и больничными суднами.
Пик, пик, доносилось от Шварцганга и вдруг затихло.
Сестра! — сиплым шепотом вскричал Кляйнцайт. Темнота, тусклота вокруг. Тишина. Грохот пушек, треск валящихся мачт, журчание суден, вопли и брань, всхлипы и шлепки.
Кляйнцайт осмотрел монитор, удостоверился, что он подключен в сеть.
— Это насос, — произнесла подбежавшая Медсестра. Насос жужжал, но не качал. Задняя его часть была горяча. Кляйнцайт снял заднюю крышку, нашел колесико, порванный ремешок. Он повернул колесико. Пик, пик, пик, пик, зарядил Шварцганг.
— Отключи его от сети, — сказал Кляйнцайт, — пока что‑нибудь не перегорело.
Медсестра выдернула вилку из розетки. Одна из сиделок позвонила, чтобы принесли новый ремешок. Кляйнцайт повернул колесико еще. Пик, пик, пик, пик, зарядил Шварцганг чуть быстрее. Он как раз пробудился.
— Чай уже? — спросил Шварцганг.
— Еще нет, — сказал Кляйнцайт. — Поспи немного.
— Дела? — спросил Шварцганг.
— Сиделка пролила что‑то на твой насос, — ответил Кляйнцайт. — Улаживаем.
Шварцганг вздохнул. Сигналы замедлились.
— Они ищут ключи от кладовки с запчастями, — сказала Медсестра. — Не должно занять долго.
Шварцганг задохнулся.
— Капельница забилась, — проговорил Кляйнцайт.
Медсестра потрясла трубку, нашла, где забилось, связала два конца трубки лентой, послала сиделку за новой системой. Дыхание Шварцганга выровнялось. Сигналы участились снова. Колесико было все труднее проворачивать, а тут еще прекратилось бормотание фильтра.
— Фильтр, — только и сказал Кляйнцайт, когда сигналы опять замедлились. Медсестра вытащила поврежденный фильтр, подстелила под систему марлю. Вернулась сиделка с новой системой.
— Они во флигель пошли за ремнем, — сказала она и отправилась за фильтром.
— Я могу заменить тебя, — сказала Медсестра.
— Ничего, — ответил Кляйнцайт. — Я сам.
Пик, пик, пик, пик, запикал Шварцганг медленно и ровно.
Вернулась сиделка с новым фильтром, установила его.
Медсестра села на койку, глядя на Кляйнцайта. Кляйнцайт повернул колесико, глядя на Медсестру. Никто не проронил ни слова.
Кляйнцайт вспомнил. Пятнадцать, двадцать лет тому. Был женат. Первая квартира, в подвале. Душное лето, окна постоянно распахнуты. По ночам здоровенный ободранный котяра впрыгивал в окно и сикал на постель. Одним вечером Кляйнцайт изловчился, поймал его и удушил подушкой, а потом, обернув его наволочкой, выбросил в реку.
Небо постепенно светлело. Марио Каварадосси измерял шагами стены Кастель Сант–Анджело, пел «E lucevan le stelle». Кляйнцайт прослезился.
— Вот ремень, — произнесла Медсестра, надела ремень на колеса, а Кляйнцайт провернул их. Затем подключила насос. Аппаратура Шварцганга возобновила свои равномерные попискиванья. Кляйнцайт взглянул на свою руку, улыбнулся.
Пик, пик, пик, пик, пикал Шварцганг.
Шляпа
Черное завывало в тоннелях, рельсы с плачем пытались спастись бегством от поездов. То, что вниз головой жило в бетоне, подбиралось своими лапами, своими холодными серыми лапами, к ногам людей, стоящих на платформе. Один, двое, трое, четверо, мягко переступающих большими холодными серыми лапами вверх тормашками в ледяной тишине. Подземка выговаривала слова, имена. Никто не слушал. Ступени ложились на слова, на имена.
Медсестра идет по переходам Подземки. К ней поочередно подходят трое мужчин средних лет и двое молодых, она отказывается в ответ на их предложения. Раньше молодых было больше, думает она. Начинаю сдавать. Скоро тридцать.
Подошел какой‑то рыжебородый, вытащил из своей сумки котелок, протянул ей. Прохожие смотрели на него, смотрели на Медсестру.
— Волшебная шляпа, — произнес Рыжебородый. — Подержи‑ка ее в руке, вот так, и сосчитай до ста.
Медсестра взяла шляпу, стала считать. Рыжебородый вынул из кармана губную гармошку, заиграл «Ирландского бродягу». Когда Медсестра досчитала до девяноста трех, какой‑то человек бросил в шляпу 10 пенсов.
— Прекрати, — сказала Медсестра Рыжебородому. Бросили еще 5 пенсов.
Рыжебородый положил гармошку в карман.
— Уже 15 пенсов, — произнес он. — С тобой я нажил бы состояние.
— Ты наживешь его и без меня, — ответила Медсестра, отдавая ему шляпу.
Рыжебородый взял ее, но в сумку класть не стал.
— Ее принесло ветром прямо мне в руки однажды в Сити, — сказал он. — Дорогая шляпа, новая. Подарок от Судьбы, от Дамы Фортуны. Денежная шляпа. — Он потряс ей, в шляпе зазвенели 15 пенсов. — Она хочет, чтобы ты ее держала.