Только в палате потушили свет, как Кляйнцайт ушел с глокеншпилем в туалетную комнату, закрыл за собой дверь. Здесь стояло кресло–каталка с дырой в сиденье для отправления естественных надобностей. Усевшись в это кресло, Кляйнцайт поставил глокеншпиль одним концом себе на колени, а другим — на ободок унитаза. Открыл футляр. Внутри лежали две ударные палочки, но он решил покуда обойтись одной. Вытащил из кармана халата нотную бумагу и японский фломастер.
Ну ладно, сказал Кляйнцайт палочке. Ищи ноты. Палочка неуклюже звякнула в ответ.
Как насчет небольшой прелюдии? — попросил глокеншпиль.
Кляйнцайт немного поласкал его палочкой.
Хорошо, пробормотал глокеншпиль. Еще немножко. Хорошо.
Кляйнцайт поделал это еще немножко, записал некоторые мотивы, которые пришли ему. Спустя некоторое время он пустил в ход обе палочки. Мягкие серебристые звуки заколебались в воздухе над унитазом.
Хорошо, вздохнул глокеншпиль. Как хорошо. Ах!
Кляйнцайт в заключение поласкал его палочкой еще немного.
Мне нравится, как ты это делаешь, произнес глокеншпиль.
Ты очень любезна, сказал Кляйнцайт.
В дверь постучала Медсестра.
— Войдите, — сказал Кляйнцайт.
— Так это, выходит, и есть музыка, — сказала Медсестра.
Кляйнцайт скромно пожал плечами.
Больше никто из них не произнес ни слова. Он сидел в кресле со своими палочками. Она стояла в дверях.
Затем она села на краешек унитаза, рядом с глокеншпилем, напротив Кляйнцайта. Ее правая коленка коснулась правого колена Кляйнцайта. Очень рады, произнесли их коленки.
Я ей нравлюсь, думал Кляйнцайт. Точно. Действительно нравлюсь. Но почему я? Один Бог ведает. Его колено начало дрожать. Он не хотел наступать и не хотел терять позиции.
А почему Кляйнцайт? — спросил Бог у Медсестры.
Не знаю, сказала Медсестра. Ей вспомнилось: в детстве она мазала себе брови зубной пастой.
— Ты что это сделала со своими бровями? — возмущенно спрашивала ее мать.
— Ничего, — отвечала Медсестра из‑под застывшей корки зубной пасты, которая уже начинала крошиться.
— Мне и дела нет, что ты там вытворяешь со своими бровями, — говорила ее мать, — но не говори мне, что ты ничего с ними не сделала, не то отправишься в постель без ужина. Так что ты сделала?
— Ничего, — ответила Медсестра и отправилась в постель без ужина. Мать чуть позже все‑таки принесла ей поесть, но Медсестра так и не призналась в своей проделке.
Кляйнцайт перешел в наступление. Медсестра тоже. Оба тихо вздохнули. Кляйнцайт кивнул, потом покачал головой.
— Что? — спросила Медсестра.
— Бах–Евклид, — ответил Кляйнцайт.
— Не беспокойся, — сказала Медсестра.
— Ха, — ответил Кляйнцайт.
— Хочешь знать? — спросила Медсестра.
— Нет, — ответил Кляйнцайт, — но я не хочу и не знать. Я хотел бы вообще здесь не появляться, но если бы я не появился…
Разумеется, сказали их коленки.
— Когда доктор Налив объявит мне результат? — спросил Кляйнцайт.
— Завтра.
— Ты знаешь?
— Нет, но могу узнать. Узнать?
— Нет! — Кляйнцайт корчился в своем кресле. Завтра почти уже наступило. Его доверие своим органам прошло с началом этой боли… Подумать только, ведь он не чувствовал ее уже целый день, а может, и больше.
Тантара, сказал дальний рог. Все время думает о тебе. Вспышка боли: от А до В.
Спасибо, сказал Кляйнцайт. До чего он дошел? Сначала доверял своим органам, покуда они не начали донимать его болью. Теперь о том, чем они занимались, уже знал рентгеновский аппарат, а уж он‑то точно доложит об этом доктору Наливу, а доктор Налив передаст ему.
Зачем припутывать сюда всяких посторонних? — спросил он свои органы.
А разве мы неслись сломя голову к доктору Наливу? — отвечали те. — Разве не хотели мы все оставить между нами?
Я бы не хотел пускаться в дискуссии, сказал Кляйнцайт. Мне не по нутру ваш тон.
Фу ты, ну ты, сказали его органы и принялись зудеть, болеть, коченеть и вопить от боли на разные голоса. Кляйнцайт в панике обхватил себя руками. Они вовсе не друзья мне, думал он. Как‑то само собой разумеется, что наши органы друзья нам, но в самый ответственный момент они отказывают нам во всякой верности.
Я здесь, сказала коленка Медсестры.
Ненавижу тебя, отозвалось колено Кляйнцайта. Ты прямо пышешь здоровьем.
Ты хочешь, чтобы я заболела? — спросила коленка Медсестры.
Нет, смягчилось колено Кляйнцайта. Я не хотело этого говорить. Будь здоровым, и круглым, и красивым. Я люблю тебя.
Я тоже тебя люблю, сказала коленка Медсестры.
Кляйнцайт положил глокеншпиль на пол, поднялся с кресла, поцеловал Медсестру.
Взбучка назавтра в раскладе
Утро в Подземке. Ступени и лица невнятно жужжат и шумят, наползают друг на друга, словно рыбья чешуя, отзываются эхом в переходах, звучно демонтируют пустоту, которую ночь оставила стоять на платформах. Недвижные лестничные марши трогаются с места, становятся эскалаторами. Из туннелей выскакивают огни, темнота вопит и будит спящего в комнате с надписью ВХОД ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА Рыжебородого.
Он совершил утренний туалет, позавтракал, уложился, вышел из комнаты. Стал разбрасывать тут и там листы желтой бумаги, проехал на поезде до следующей станции, разбросал бумагу и здесь. Сел на другой поезд, разбрасывал бумагу на других станциях до самого утра. Потом проделал весь путь обратно, ища разбросанные листы.
Поднял один. Он был чист с обеих сторон.
Я не обязан что‑то писать, сказал он бумаге. Можно было бы написать что‑нибудь в духе елизаветинской любовной лирики. «К Филлиде», например.
Взбучка назавтра в раскладе, отозвалась бумага.
Я тебе сказал, что я уже устал от этого, сказал Рыжебородый.
Вот невезуха‑то, сказала бумага. Взбучка назавтра в раскладе.
Я не хочу, сказал Рыжебородый.
Давай‑ка напрямик, сказала бумага. Это не то, что ты хочешь. Это то, чего хочу я. Понял?
Понял, сказал Рыжебородый.
Значит, понял, сказала бумага. Взбучка назавтра в раскладе. На этом пока все. Свяжусь с тобой позже.
Эпиталама
Поздравляю, сказал Госпиталь Медсестре.
Почему ты заговариваешь со мной? — спросила его та. Мы никогда прежде не общались.
Прежде мне это не приходило в голову, сказал Госпиталь. А сейчас пришло. Славная, славная, славная пара, а? Только больной мог заслужить такой подарок, э? Только носящий пижаму мог заслужить тесные брючки, да? Я ведь видел тебя в них. Я подмечал, с жаром. Я видел тебя и без них. Ого–го! Только на склоне лет случается подобрать такое спелое наливное яблочко, а? Хо–хо, ха–ха! Кгм–кгм. Тсссс. Да. Гм!
Не убивайся из‑за этого, сказала Медсестра.
А я и не убиваюсь, ответил Госпиталь. Я цвету, я преуспеваю, я расту. Ух. Эх. Тррррам. Ах.
Молодец, сказала Медсестра. Тебе еще нужно много всего сделать, переделать кучу дел. Ты не должен позволить мне содержать тебя.
Наоборот, ответил Госпиталь. Это я содержу тебя.
В смысле, тем, что здесь я зарабатываю себе на жизнь? — спросила Медсестра.
Нет, сказал Госпиталь. Я имею в виду, что содержу тебя, твою красоту, твое постоянство, твои тесные брючки, твои округлости, всю тебя. Ты не его. Об этом не может идти и речи. Ты встречалась с Подземкой?
Я была в Подземке, сказала Медсестра.
Но не встречалась с ней, заключил Госпиталь. В этом и разница. Когда‑нибудь, возможно, ты встретишься с Подземкой. Позволь сейчас сказать тебе, из чистого легкомыслия, что я состою в некой связи с Подземкой. Потом я буду говорить тебе другие вещи, не сомневайся. А сейчас я говорю это. Если бы я сказал тебе, положим, чтобы ты вспомнила Эвридику, это была бы интересная аллюзия, но чересчур неестественная, ты не находишь?
Пожалуй, ответила Медсестра.
Госпиталь внезапно стал громаден, как‑то отдалился. Его потолок с викторианскими, похожими на коленки узорами взмыл вверх, как купол собора, и стал недосягаемым в сероватом освещении.