Домов этих во время войны было немало.

Федор Анисимович пробует повернуться к окну, чтобы увидеть, как падает снег. Но боль только этого и дожидалась — иглой прокалывает грудь.

Зябко. На стенах комнатушки ворсинки инея. За ночь вода в ведре затянулась ледком. Раньше под полом пел сверчок, но с первыми заморозками умолк.

На полу перед чугунной печкой — последнее полено.

Жена, Мария Петровна, встала в пять утра. Стараясь не шуметь, укрыла его поверх одеяла шинелью. Приготовила дневную пайку. На столе выставлена вареная картошка, рядом поблескивает банка с остатками свиной тушенки. Кто-нибудь из соседок разогреет еду, накормит его.

С шести утра до шести вечера он изо дня в день один на один с холодом и своей болью.

За окном первый снег — крупный, мохнатый. «Положиться на первый снег нельзя, — натягивая шинель к подбородку, с тоской думает Федор Анисимович. — Чуть что — и поминай как звали!»

В коридоре заскрипели половицы. Больной с надеждой посмотрел на дверь — гости заглядывали так редко.

«Участковый врач? Медсестра?»

— Можно войти?

На пороге пожилая женщина в легком не по сезону пальто. Глаза глубоко запавшие, скорбные. На лбу не то капли пота, не то талые снежинки. В руках охапка поленьев.

— Здравствуйте, Федор Анисимович, — тихо сказала гостья. — Я из участковой бригады — Пелагея Ивановна Окрестина. — И бережно опустила дрова на сучковатый пол.

— Старший лейтенант Леонов, — представился он, от слабости еле разлепив губы.

Женщина подошла, по-матерински ловко и заботливо подоткнула одеяло, поправила изголовье, одарила участливым взглядом. И Федору Анисимовичу почему-то захотелось поделиться с нею своей бедой.

— Пуля в легком была. Под Белостоком ранило. Врачи с того света вернули. Теперь вот живу… Да что проку…

— Низкий вам поклон за доблесть, пролитую кровь и терпение, — в пояс поклонилась гостья.

Чтобы скрыть набежавшие слезы, Федор Анисимович закрыл глаза…

А Пелагея Ивановна уже хозяйничала в комнате. По бересте рыжей белкой шмыгнул первый веселый огонек. Дрова посердились, пошипели, а потом занялись дружно.

— Скоро поправитесь, Федор Анисимович, — опять подошла к постели гостья. Подала в стакане пахучие капли. — Выпейте, сделайте милость. — Присела, развязала узелок и выложила на тумбочку карточку на дополнительное питание, несколько кусочков пиленого сахара, две ватрушки с картошкой.

— Зачем столько хлопот. У вас своя жизнь, свои заботы…

— Нет у меня отдельной от других жизни, — тихо ответила женщина. — В воздушном бою над Минском погиб мой старший Борис. Думала — не переживу! Пришли такие же матери, как я. Выходили. Теперь сама ухаживаю за больными. И вас выходим. Снова займете свое место в жизни. А жить нам еще есть для чего.

Задумались каждый о своем. Тихо стало в комнате. Но тишина изменилась. Перестала быть давящей и равнодушной. И, может быть, от этого или от печурки, наполнившей комнату живительным теплом, вдруг зазвучал в ней тоненький, мелодичный скрип. Сверчок! Видно, тоже отогрелся.

Старший лейтенант Леонов смотрит в окно. Снег падает тихо, успокаивающе, укрывая белизной раны на истерзанной земле. А в груди треклятая игла впервые за долгие месяцы одиночества и неподвижности не колет больше измученное тело.

…Телефонный звонок. Дрожащий старческий голос:

— Говорит врач неотложной помощи. Передаю вам, доктор, срочный вызов к больной Окрестиной. Средняя Калитниковская, тринадцать.

По спине бегут мурашки. Неужели Борис?!

Пелагея Ивановна — лучший друг, советчик. Сколько часов провели мы вместе. Если на участке было особенно трудно или случалось ЧП, после работы непременно забегала к ней. Уходила просветленная силой материнской любви и мудростью этой женщины. Она знала о всех моих тяжелых больных, помогала, как умела. А умела она так много, что мне всему этому никогда не научиться.

Вот и дом с несчастливой цифрой 13 на фасаде. У дверей знакомая рябина. Как слезы стекают с красножелтых ягод капли дождя. Распахиваю дверь.

…Глаза Пелагеи Ивановны сухи. В ладони — смятая полоска бумаги.

Разжимаю сведенные судорогой пальцы. Похоронка…

Подношу к глазам, но прочесть не могу. Наконец буквы проступают, строчки кое-как выравниваются.

«…Ваш сын, командир 77-го гвардейского авиаполка, Герой Советского Союза…»

Набирая скорость, мечется сердце матери. Пульс — 110. Пелагея Ивановна слабеет на глазах. Третья ампула камфоры. Безрезультатно.

Массаж сердца, снова камфора. Пульс—120! Диск телефона притягивает, как магнит. Не выдерживаю, вызываю «скорую».

Приехавший врач «скорой помощи» неулыбчив, сух. Запавшие глаза окольцованы тенями бессонницы. Виски выбелены сединой. Может быть, у него двадцатый вызов. В двадцатый раз пересекает он незримую границу, отделяющую жизнь от смерти. Он молча кладет крупные пальцы на запястье Пелагеи Ивановны, слушает пульс. Выверенным движением протягивает мне резиновый жгут:

— Наложите!

Колет, как снайпер.

Молча ждем. Подчинится ли сердце Пелагеи Ивановны? Гибель сына… Возраст… Десятки лет за ткацким станком… Кажется, у секунд отросли длинные, черные хвосты. И мы вместе с ними проваливаемся куда-то в тартарары. Чтобы не так душила тишина ожидания, я что-то говорю, хотя знаю — коллега ничего не слышит кроме еще неукрощенного сердца больной.

Наши пальцы на лучевой артерии. Слава богу. Пульс у Пелагеи Ивановны начинает замедляться. Теперь ведем отсчет в обратном направлении: сто сорок… сто двадцать… сто. И вдруг, когда мы оба уже ощущаем на губах сладостный вкус победы — провал! Пульс исчезает. Не шевелимся. Каменеем. Наши пальцы встречаются. Его — осторожные, холодные. Мои — порывистые, горячие. Пульса нет!

И тогда с нами что-то происходит. Какой-то внутренний, внешне неприметный взрыв. Наши сердца тоже набирают бешеную скорость. И в этот миг ощущаем сердцем, кожей, всем своим существом прорвавшуюся крохотную пульсовую волну. Вторую. Третью. Жизнь! Солнце!

— Все в порядке. — Голос врача еще глух. Под белым халатом часто вздымается его грудь. Бросив ласковый взгляд на Пелагею Ивановну, он прощается с нами.

…Шепотом разговариваю с Пелагеей Ивановной.

— Вы так нужны другим сыновьям, моя родная! — И снова глажу, бесконечно глажу потеплевшую руку.

Слезы наконец прорываются из ее глаз, принося утешение, облегчая страдания.

Общее горе еще теснее сплотило нашу бригаду. По очереди дежурим у постели Пелагеи Ивановны. Приносим плюшки из серой лайковой муки, крохотные баночки с вишневым вареньем. А тетя Дуня, выдумщица, подарила больной чижа Яшку.

— Имя и песни у него веселые, может, горе и рассеится помаленьку? — улыбнулась она.

Пелагея Ивановна велела выпустить Яшку из клетки, и он быстро освоился с комнатой и ее обитателями.

Сегодня у больной дежурит тетя Дуня. В синем тазике принесла воды умыться, деревянным гребешком расчесала густые, со снежными отметинами волосы Пелагеи Ивановны. А пока Анна Михайловна Ермилова варила на кухне пшенную кашу, начала читать вслух «Вечерку».

«…Войска 2-го Белорусского фронта после двухдневных боев, сегодня, двадцать седьмого июля, штурмом овладели городом и крупным промышленным центром Белосток…»

Пальцы Пелагеи Ивановны комкают край лоскутного одеяла.

— Белосток далеко от Минска? — спрашивает она.

— Не знаю, — отвечает тетя Дуня, а сама думает: «А как там на фронте мои сыны? Вернутся ли?» Украдкой от подруги смахнула навернувшуюся слезинку. И тут же начала корить себя. Сколько раз на семинарах доктор объясняла, что у постели больного выражение лица должно быть веселое, улыбка бодрая, а слова такие, чтобы до сердца доходили быстрей валерьяновых капель, а она вот не сдержалась.

— Ти-ти-ти, — бодро заливается пеньем Яшка, словно показывая пример тете Дуне. — Ти-ти-та…

— Заливается-то как, — взяв себя в руки, кивает голевой в сторону Яшки тетя Дуня. — И никакой музыкальной школы ему не надо. Вы только послушайте его, Пелагея Ивановна. Веселый сегодня какой!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: