Мы перевалили вершину холма, следуя за дорогой, и остановились. Передо мной – мной, потому что Тому местность была совсем незнакома и наверняка не вызывала никаких ассоциаций – расстилались странные места знакомой страны. Или знакомые места странной страны.

По сути, все страны – странные. А некоторые даже иностранные. Но других таких стран я не знал: это была страна не просто странная, а ещё и необыкновенная. Страна, где овеществлялись желания, где каждое понятие имело свой смысл – и не только смысл, но и вид. Главное – вид, потому что человек больше доверяет зрению, и очень удивляется, когда оно его обманывает.

Это было место, страна, мир – не знаю, как это чётче назвать и чем измерить, – где отсутствовали чисто философские категории, какие имеются в нашем мире, к которым мы привыкли, хотя никогда не видели воочию. Зато здесь существовали исключительно одни категории, но в другом виде: в виде физически ощущаемых предметов и вещей – к каким мы привыкли дома, но не в виде категорий.

Говоря по-другому, здесь не было вещей в виде философских категорий, то есть абстракций, не имеющих вида: здесь встречались одни реальные вещи, предметы и существа – материально и физически ощущаемые. И в то же время они не были реальными вещами, предметами и существами, материально и физически ощущаемыми.

Однако не все. Часть оставалась вполне реальной, причём точно такой же, как и соответствующие реальные вещи. Но какая часть? Нам предстояло разобраться.

Что-то непонятное объяснение получилось. Попробую ещё раз, но можете просто пропустить пару-тройку абзацев – дальше, надеюсь, станет понятней. Или прочитать предыдущие три – некоторым такое помогает.

Здесь отсутствовали философские категории в виде абстракций. Они имели вполне конкретный вид, цвет, запах – и массу прочих физических констант, которыми философские категории в нашем мире не обладают. Правда, не всегда виденное, знакомое по реальному миру, соответствовало привычным представлениям. Здесь оно наполднялось совершенно иным содержанием, хотя и являлось выражением того, что в нашем мире не имеет конкретного выражения. (Вы хоть что-то поняли? Кому совсем неясно – напишите, я поясню. Или при встрече).

Кстати относительно «наполднялось» – можно полдня убить на объяснение того, что я хочу сказать, но так и не сказать ничего. А почему? Потому что, стараясь стать предельно точным, человек рискует добиться только того, что его совсем перестанут понимать. Почему? Разъясняю: каждое слово требует особого объяснения: что именно я имею в виду в каждом конкретном случае? Взять хотя бы слово «слово» – что каждый из нас понимает под ним? Сказанное, услышанное, написанное, прочитанное… Кем и как сказанное, кем и на чём написанное, кем и когда услышанное и кем прочитанное? То есть любое объяснение тянет за собой следующее объяснение, второе – третье, и так без конца. А если учитывать неизбежно возникающую при этом игру слов, логоса, опечаток, описок и ошибок, то следует признать, что данное объяснение может затянуться на долгое время. Поэтому просто пропустите этот кусок: в будущем я попытаюсь объяснить немножечко иначе. А может, вы поймёте сами, без моего объяснения, и это будет самое лучшее – как для меня, так и для вас.

Итак, каждое слово-понятие имело здесь особый вид – как внешний, так и внутренний. Даже те слова, которые у нас не имеют никакого вида – например, само слово «понятие». На что оно похоже? Какой у него вид? А вкус? А цвет? А запах?

А в этой стране «понятие» имело и вид, и вкус, и цвет, и запах – и ещё много-много других, самых разных свойств.

Или это мы превращались в слова? Освобождались от вещественной оболочки и становились собственной сутью, идеей…

Это можно было приветствовать… если бы при этом не хотелось есть три раза в день, а то и чаще.

И не только в чаще, но и на просеке, или, как сейчас, на тропинке, рядом с которой мы и присели перекусить. Откуда она взялась, мы вроде бы шли по дороге? А-а, очень просто: дорога сжалась в тропинку от лесной прохлады, едва мы вошли в лес. Физический закон, ничего не попишешь.

Как бы и что бы ни происходило впоследствии, пока нас окружала реальность, одна реальность и ничего, кроме реальности. Мы ощущали её так же хорошо, как и дома. Мы не чувствовали ничего ни нереального, ни ирреального, ни сюрреального, ни субреального. А также ничего необыкновенного, или просто необычного.

Когда мы шли по тропинке, тропинка была самой настоящей тропинкой. Мы проходили через лес – и лес был лесом, и в нём росли деревья, которые были деревьями, и грибы, которые были грибами. И пели птицы, которые были птицами, и водились звери, которые были зверями. Я сам, самолично, видел белку, сидевшую на ветке и грызшую еловую шишку. Белка, несомненно, была белкой, а не Юлием Кимом.

Перекусив, мы вышли из леса и пошли полем, которое было полем, и с неба, которое было небом, светило светило, которое и было светилом, в просторечии – солнцем. Оно не являлось ни отцом народов, ни их матерью. Хотя могло бы по праву.

Том молчал: то ли переваривал то, что я рассказал ему в поезде, то ли то, что съел на берегу тропинки, то ли то и другое вместе. Отмечено, что если впечатления перевариваются вместе с вкусной и здоровой пищей, то они перевариваются полностью и от них мало что остаётся – кроме впечатлений от пищи. Поэтому достопримечательности Рима лучше всего осматривать на голодный желудок. Да и любого другого вечного города – тоже. Или через пару часов после еды.

А может, Том ожидал необычного: того ли, что я успел рассказать, или того, что он домыслил сам. Но ожидаемое не приходило, не происходило, не свершалось, не совершалось, не совершенствовалось, и потому ожидание накапливалось и накапливалось… И это было очень хорошо, потому что ожидание – такой товар, за который мы многое могли получить на Ярмарке. Как, впрочем, и за нетерпение – а нетерпение у Тома тоже накапливалось. И мы молчали, мы хранили молчание, и молчания тоже накопилось много. Словом, мы имели, с чем появиться на Ярмарке.

Поля вокруг расстилались самые обыкновенные: цвела гречиха, и густой медвяный запах кружил голову. Сыто гудели пчёлы, наполняя воздух плотным басовитым дрожанием. Зрели пшеница, рожь, да и кукуруза помахивала густыми метёлками.

Том недоумённо поглядывал по сторонам и косился на меня. Я смотрел вперёд абсолютно спокойно – как питон на собственной свадьбе после харрошей закуски. Или как боа-констриктор – на собоаственно сконструированной. Что бы это могло обоазначать, я не думал: меня вполне удовлетворила получившаяся игра слов. Да и другое занимало: по некоторым, едва уловимым признакам, я определил, что мы уже попали ТУДА, то есть СЮДА, в чём скоро мог убедиться и Том – с минуты на минуту. Вот перемахнём с этой минуты на ту, и…

Так и есть: за очередным поворотом дороги, причудливо петлявшей между холмов, и в которую незаметно влилась наша тропинка, уподобляясь другим тропинкам, впадавшим в дорогу справа и слева, – мы обнаружили стоящую у края поля лошадёнку, впряжённую в соху. Или соху с впряжённой в неё лошадёнкой – соотносительные размеры лошадёнки и сохи позволяли сделать и такой вывод.

Хозяин лошадёнки ходил по полю и классическими жестами сеятеля разбрасывал семена из лукошка, висящего на широкой матерчатой перевязи через шею.

Том открыл рот и хотел что-то сказать, не дожидаясь, пока мужичок подойдёт поближе.

– Тс-с-с, – перебил я его. И он понял.

– Мы уже ТАМ? – шёпотом спросил он.

– ТУТ, – так же шёпотом ответил я.

– Бог в помощь, – обратились мы к мужику, когда он подошёл поближе. Сказали чуть не хором, хотя специально не сговаривались. – Скажите пожалуйста, что вы делаете?

– Злопахательством занимаюсь, – сказал, остыновившись, мужик. Остановившись и остывая. – Сею недовольство. Вспахал, теперь сею.

– Да? А какое?

– Всяческое.

– А для чего?

– Да кто ж его знает?.. Берут люди – ну, и берут. А я сею, значит, выращиваю, культивирую.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: