Истоки правды

Никто не подводил меня к заключению об удивительном сходстве Сталина и Гитлера, между немецким нацизмом и советским коммунизмом. Это сделала сама жизнь, обстоятельства, с детства окружавшие меня.

Первый и главный источник моих знаний и убеждений – книги. С детства читал запоем, в основном русскую и западную классику. Советской литературы тогда было еще мало, не успели написать. Неизгладимое впечатление производили стихи, с раннего детства слышал их от отца. Он был любитель выпить и при этом всегда декламировал Некрасова и Есенина. Вслед за ними ко мне пришли Пушкин и Лермонтов. По‑моему, все это – самая вольнолюбивая поэзия. Она так же, как и классическая проза, не знает почтения к тирании и учит ее ненавидеть.

М. Цветаева утверждала, что лучшие книги мировой литературы в первый раз надо читать еще в детстве. Она пишет о чтении детьми книг для взрослых: «Дети не поймут? Дети слишком понимают! Семи лет Мцыри и Евгений Онегин гораздо вернее и глубже понимаются, чем двадцати. Не в этом дело, не в недостаточном понимании, а в слишком глубоком, слишком чутком, болезненно верном!» В этом по‑цветаевски максималистском утверждении, несомненно, есть зерно истины. И совершенно закономерно, что потом, через годы, книги эти перечитываются еще не раз.

Чтение классической литературы подготовило меня к тому, что, переходя из подросткового возраста в юношеский, я открыл для себя Анатоля Франса. Случилось так, что с тех пор две его небольшие книги стали для меня на всю жизнь настольными, самыми главными – это «Суждения господина Жерома Куаньяра» и «Харчевня королевы Гусиные Лапы». Они окончательно сформировали мое мировоззрение, которое потом, за все прожитые годы, у меня не изменилось.

Анатоль Франс придавал большое значение своей книге о Куаньяре, недаром он написал к ней предисловие, которое заканчивается так: «Несправедливость, глупость, жестокость не поражают никого, когда они вошли в обычай. Мы видим все это у наших предков, но не видим у себя. А поскольку в истории прошлого нет ни одной эпохи, когда бы человек не представал перед нами вздорным, несправедливым и жестоким, было бы просто чудом, если бы наш век, по счастливому исключению, оказался избавленным от глупости, коварства и жестокости. Суждения г‑на аббата Куаньяра могли бы помочь нам потребовать отчета у своей совести, если бы мы не уподобились тем идолам, у которых очи не видят и уши не слышат. Достаточно нам было бы проявить немного доброй воли и беспристрастия, и мы очень скоро убедились бы, что наши своды законов – это гнездилища несправедливостей, что в наших нравах мы сохраняем унаследованную нами жестокость, алчность и гордыню, что мы почитаем одно только богатство и совсем не уважаем труд; установившийся у нас порядок вещей предстал бы перед нами таким, каков он на самом деле, – убогим, преходящим порядком, который справедливостью самого хода вещей, за отсутствием людской справедливости, обречен на гибель и уже начинает разрушаться: наши богачи оказались бы в наших глазах столь же безмозглыми, как тот майский жук, который продолжает глодать древесный лист, хотя жучок, проникший в его тело, уже пожирает его внутренности; мы не позволили бы усыплять себя плоской и лживой, выспренней болтовней наших государственных деятелей; нам показались бы жалкими наши экономисты, препирающиеся между собой о стоимости обстановки в доме, объятом пожаром. В беседах аббата Куаньяра мы видим пророческое презренье к великим принципам нашей Революции и к демократическим правам, именем которых мы вот уже сто лет, прибегая к всевозможным насилиям и захватам, создаем пеструю вереницу рожденных мятежами правительств, сами же при этом без малейшей иронии осуждаем эти мятежи. Если бы мы позволили себе чуть‑чуть посмеяться над этими нелепостями, которые казались величественными и нередко оказывались кровавыми; если бы мы, приглядевшись, обнаружили, что современные предрассудки, точь‑в‑точь как и предрассудки давних дней, приводят к тем же результатам, уродливым или смешным, если бы мы научились судить друг о друге с благожелательным скептицизмом, то бесконечные распри в самой прекрасной стране мира несколько поутихли бы, а воззрения г‑на аббата Куаньяра были бы достойной лептой на благо человечества».

В то же самое время мне посчастливилось случайно наткнуться на дореволюционные издания стихов Саши Черного. Его у нас тогда не издавали, ведь он был белоэмигрантом, хотя, поселившись во Франции, антисоветизмом не грешил. В нем меня привлек тот же редчайший дар, что и у Франса, – сплав лирики и сатиры. Они оба помогли сформироваться моим взглядам на жизнь, на политику вообще и на то, что творилось у нас в стране при Сталине. Это – не преувеличение. В воспоминаниях Стендаля, в его «Жизни Анри Брюлара», я обратил внимание на то, что он, говоря о своем детстве и отрочестве, упоминает о занимавших его в то время политических мыслях. С помощью прочитанной мною в детстве и отрочестве классики, с помощью Франса и Саши Черного нельзя было, по крайней мере, не понять, что под вывеской «победившего в одной стране социализма» (об этом объявил Сталин в 30‑е годы!) скрываются отнюдь не свобода, равенство и братство.

Четверть века спустя в мою жизнь так же властно вошел Михаил Булгаков. У него та же мудрость, тонкость и нежность, которые я вижу у Франса. И та же пророческая грустная улыбка. Небольшой рассказ Франса «Прокуратор Иудеи» – как бы эскиз к герою Булгакова в «Мастере и Маргарите», его Понтий Пилат сделан по штрихам, четко намеченным в рассказе Франса.

Между прочим, даже в 30‑е годы можно было почерпнуть немало полезного из того, что печаталось у нас, и не из классики. Так, например, широко издавался модный тогда немецкий прозаик Л. Фейхтвангер. Его книги, как и других современных ему западных писателей, издававшиеся у нас, рассказывали о совершенно неведомом нам, советским читателям, мире, раскинувшемся за непроницаемыми границами СССР. И не только о западном мире как таковом, но и о совершенно других людях, отличных от нас, об их чувствах и мыслях, не похожих на те, что принудительно культивировались у нас. Так, например, писатель Тюверлен из романа Фейхтвангера «Успех», во многом голос самого автора, изрекал: «Карл Маркс сказал: философы объясняли мир, задача теперь в том, чтобы переделать его. Я лично думаю, что единственный способ переделать его – это объяснить его. Сколько‑нибудь удовлетворительно объяснить его – это значит тихо и без шума переделать его воздействием разума. Переделать его силой пытаются лишь те, кто не в состоянии удовлетворительно объяснить его. Я больше верю в силу написанного слова, чем в пулеметы».

И это публиковалось в стране, где пулемет и тачанка были священными символами!

Следом за книгами меня учила школа, но я имею в виду не процесс обучения, а само пребывание в ее стенах и в коллективе сверстников. Дело в том, что она была необычной, ее можно было назвать советским царскосельским лицеем; в последнем, как известно, учились дети не самых захудалых дворян, и царь российский проявлял большое внимание к лицею. Примерно то же было и у нас. Когда Сталин и его ближайшие соратники обнаружили, что окружены кучей своих детей школьного возраста, они создали специальное учебное заведение, в котором стали учиться дети руководителей партии и государства, Красной Армии и органов госбезопасности, а также лидеров зарубежных коммунистических партий.

Любопытно, что особенно много среди «лицеистов» было ребят примерно моего возраста, можно сказать, детей новой экономической политики (нэпа), которая своим неожиданным изобилием, наверное, и вдохновила нашу элиту на всплеск деторождения. Мы, их дети, общались между собой тесно, особенно если учесть, что всех классов, начиная с первого, в школе было по одному; только в моем возрасте, 1925–1926 годы рождения (разгар нэпа!), их было два – «А» и «Б». Светлана Сталина и Лев Булганин были моими ровесниками, Серго Берия и Воля Маленкова были всего на год старше нас, Светлана Молотова – на два года моложе, одна внучка Горького была моей ровесницей, другая – на два года моложе и т. п. Только Василий Сталин был немного постарше.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: