— Читай дальше, Зуттер. Читай Гевару.
Первая фраза была ему знакома. Вторая, когда он услышал ее в первый раз, показалась ему чужой. Фраза принадлежала перу благородного господина Хуго, с которым Руфь была помолвлена в возрасте двенадцати лет. Это был волшебный детский праздник, благородный господин был в ту пору едва ли старше Руфи, и звали его еще не Хуго, а Лорис. Но он жил уже так долго, что успел написать прекраснейшие любовные стихи, в том числе и стихи бабушки, адресованные внуку: «И когда умру я, юной стану я снова».
— К свадьбе я, к сожалению, немного опоздала, — говорила Руфь. — Когда я родилась, его уже двенадцать лет не было в живых. Но никто меня так не баловал, как он, он показал мне, какими должны быть мужчины, ты только послушай: «Ему хватило легкого движенья, / Чтоб гордо прыгнуть на соседний выступ, / Не чувствуя земного притяженья». И после этого что мне было делать с глупыми мальчишками, которые бегали за мной со своими гоночными велосипедами и устройствами для дыхания под водой?
— Пока в твою жизнь не вошел я.
— Скажу честно, Зуттер: будь Лорис поблизости, я бы на тебя и не взглянула. Но его несчастье стало твоим счастьем, если это можно назвать счастьем. Принца Лориса заколдовали, превратив в пожилого человека, того самого благородного господина Хуго. Он носил фрак и жил в маленьком замке. К сожалению, он слегка окаменел, поэтому его и хватил удар, когда он узнал, что его сын покончил с собой. При том, что это был только его реальный сын, а не истинный. У него было много истинных сыновей, Зуттер, ибо он многих любил, но по-настоящему любил он только одного — принца Лориса, которым он когда-то был сам. Мы любили одного и того же — благородный господин и я. Но именно с этим единственным из его сыновей его разлучила такая дурацкая штука, как время. Или ты не знаешь, что время — это величайшая глупость? Не будь его, я бы не опоздала к свадьбе.
— А кто такой Гевара? — спросил Зуттер, я даже не знаю, когда он родился, но, видимо, и он появился на свет слишком поздно, чтобы увидеть твоего принца, а может, и для благородного господина слишком поздно.
— Существует не один Гевара, — ответила Руфь, их двое, трое, несколько, как есть несколько Вьетнамов.
— Он был только один, — возразил Зуттер, — иначе мы бы не остались с тобой в одиночестве в этих «Шмелях».
— Того Гевару, которого ты мне читаешь, благородный господин знал. Иначе он не написал бы: читай дальше Гевару. Этот Гевара, когда умер, был не так молод, как Че, он достиг преклонного возраста, как бывает с лицами высокого духовного звания. Он и был таким лицом, проповедником и исповедником при дворе императора, над владениями которого никогда не заходило солнце. Но однажды оно все-таки зашло, и император угас в своем монастыре, как в тюрьме.
— Карл Пятый, — сказал Зуттер.
— Я этих Карлов не считала, — возразила Руфь, — но раз уж мы заговорили о тюрьме: мой благородный господин Хуго сидел в тюрьме своей окаменевающей плоти и мечтал об истинном сыне, который разобьет его цепи.
— Чьи цепи? — спросил Зуттер.
— Того и другого. Такой сын мог быть только истинным, а не просто реальным, и он назвал его Сигизмундом. Но и Сигизмунд не мог стать таким же истинным, как он сам в ту пору, когда я называла его Лорисом. Поэтому он и Сигизмунда заставил мечтать, и тот мечтал о короле детей, об этом же мечтал и Иисус Христос, когда говорил: пусть они приходят, не надо им мешать.
— Детям? — спросил Зуттер.
— Королям детей, — сказала Руфь, — я это знаю. К сожалению, благородный господин так и не домечтался до своего, да и мечты у него бывали ложные.
— Разве можно иметь ложные мечты? — удивился Зуттер.
— Можно, — серьезно ответила она. — Ложные мечты — это самое дурное, что бывает на свете. Ими люди убивают себя, и вовсе неважно, что тебя лишит жизни, это может быть все что угодно, первый встречный.
— Расскажи мне о ложной мечте благородного господина Хуго, — попросил Зуттер.
— У него были реальные сыновья, и были истинные, — сказала Руфь, — и самым истинным из всех был он сам, в детстве.
— Когда был Лорисом, — сказал Зуттер.
— Да, — подтвердила Руфь, — и когда время их разлучило, благородный господин стал мечтать о том, что юный принц, которым он когда-то был, не его реальный, а значит, и не истинный сын. Это был совсем не он сам. И это действительно так! Волшебное свойство Лориса заключалось в том, что он не был только самим собой. А иначе как бы он мог стать моим женихом? Он был и мной, он был даже тем, кем я никогда не была и не могла быть. Он был невинной девушкой, которая приходит к своему богу, и юным богом, который проведывает свою бессмертную бабушку; а если бабушка оказывается смертной, это тоже ничего не меняет. Все боги и богини приходили к Лорису, даже из самых глубоких времен, и в его устах становились воспоминаниями о самих себе, о своей бессмертной юности. Думаешь, мне было трудно делить Лориса со всеми этими созданиями? Без него я даже не узнала бы, что они существуют. А теперь представь себе, Зуттер: благородный господин, этот уже почти окаменевший человек, вдруг начинает мечтать, что все — и свадьбы богов, и дни рождения короля — он выдумал, что все было не совсем настоящим и потому неистинным. Этого-де он, принц в коротких штанишках, никак не мог испытать. И он приказал себе жить только реальной жизнью, страдать реальными страданиями, любить реальных женщин и иметь реальных детей. Не удивительно, что один из них его убил. Стань он моим, я позаботилась бы о нем иначе. Я бы нашептывала ему: ты видишь ложный сон, не надо с ним просыпаться. Ты не только тот, кем когда-то был. Тот, кем ты не являешься, кем никогда не был, тоже принадлежит тебе, считай, что тебе его подарили. Не старайся жить так, как мы, обыкновенные смертные, страдать, как мы, и под конец стать как мы — даже если ты и можешь это делать. Это тебя погубит. Тебя убьет дурацкое время. Ты будешь выглядеть так же глупо, как и оно само. Ты вставишь себе искусственные зубы, лицо у тебя вытянется, на верхней губе появятся противные усы: каково тогда богине будет целовать тебя! Даже мне — и то не захотелось бы. Не стану я с такими усами обманывать моего Зуттера. Пожалуйста, оставайся таким, каким ты никогда не был, и перестань думать о том, что у тебя не было настоящей юности. Зато ты сам был у юности, у юности богов, демонов и бабушек, у юности всего мира. Даже юность времени не обрела бы голоса без твоих уст…
Руфь, сидя в своем высоком кресле, говорила так тихо, что Зуттеру, чтобы разобрать ее слова, приходилось наклоняться.
— И что стало с Геварой? — спросил он.
— Что с ним стало, Зуттер? — переспросила она. — Ты имеешь в виду придворного проповедника?
— Любого из них.
— Антонио я сама не захотела. А Эрнесто мне все равно не достался бы. Но Лориса я оставила себе.
— И меня в придачу, — сказал Зуттер.
— Кто знает, — сказала она. И добавила шепотом: — Мечтатель не знал, что его любят. А когда узнал, то решил, что они не любят его больше. Потому что узнал. Должно быть, он был прав. Знание убивает. Поэтому он и окаменел.
— Кто, Руфь, кто больше не любил его?
— Боги, — ответила она. — Зуттер, обними меня.
У Руфи на полке, где лежали ее камешки, было немного книг, полка была все та же, что и в студенческие годы, — доска, опорой которой служили кирпичи. Когда-то над ней висел портрет пламенного революционера, теперь стена была пустой. Раньше к ее книгам Зуттер не притрагивался, но теперь, оставшись один, все чаще читал их. Кошка устраивалась у него на коленях. В томике Гофмансталя «Стихотворения и маленькие драмы» он искал следы серебристого карандаша Руфи и нашел их рядом с этими строчками: «Он и не думал все, что пережил, — / скитанья прежние, о прошлом память, / сплетенья рук, соединенья душ — / считать своим главнейшим достояньем…» «Он чужд мне, словно бессловесный пёс, / И близок, словно плоти часть моей».