— Я прочитал заметку в газете, — сказал Фриц. — Недалеко от трамвайной остановки кто-то стрелял в мужчину шестидесяти шести лет. Мне и в голову не могло прийти, что это был ты. Фамилию жертвы газета не назвала. Этот было как раз в день, когда ушла Моника.
Кошка замолчала. Зуттер и Фриц, потягивая вино, осматривали окрестности. Сад Зуттера хоть и был запущен, но еще сохранял следы другого мира, который когда-то был уготован ему в «Полимере». С террасы, как со сцены, открывался довольно скудный вид. В центре сдавленного бетонными стенами сада находился крохотный бассейн, в котором объединились, хотя и не очень выразительно, природа и искусство. Несколько стеблей ситника и листьев частухи смазывали каллиграфически задуманную форму китайского иероглифа, означающего Ничто. В углу вишня, вся в белом цвету. Через отверстие в стене виден кусочек сохранившегося ландшафта, весьма невзрачного, но благодаря обрамлению казавшегося каким-то особенным. Уже зазеленевшие буки в ближней рощице залиты солнечным светом и четко выделяются на фоне сочного луга, на котором символически теряются следы тропинки.
Зуттер и Фриц сидели на шатких стульях, перекочевавших сюда, как и стол, из какого-то ресторана в парке.
— Есть какие-то догадки относительно того, кто стрелял? — спросил Фриц.
— Я и так знаю кто, — ответил Зуттер. — Ты.
Фриц задал вопрос с отсутствующим видом, мыслями он был в Пирмазенсе, блуждал по тем полям, над которыми никогда не заходит тусклое солнце ревности. Когда до него дошел смысл ответа, он испугался.
— Я? Ты что, с ума сошел?
— Этот тест я провожу только с лучшими друзьями, — успокоил его Зуттер. — В нашем возрасте трудно поддерживать дружеские отношения. Вот и ждешь, когда в них появятся трещины. Полиция не обнаружила ни следов, ни мотивов, ни подозреваемых, ничего. Даже особого интереса не проявила.
— Должно быть, в тебя стреляли из мести. Хотели проучить.
— Не знаю, что и думать, — сказал Зуттер. — За этим может последовать еще что-нибудь.
— Брось. Не так страшен черт, как его малюют.
— Странное ощущение: чувствуешь, что за тобой наблюдают, но не знаешь кто, — признался Зуттер. — Я подумываю, не спровоцировать ли мне преступника. Тогда он, возможно, проявит себя. Если я не ошибаюсь, он тщеславен.
— А если ошибаешься? Ошибиться тебе никак нельзя.
— Ты слишком много от меня требуешь, — сказал Зуттер. — Преступник затаился в темноте, я стою на виду. Игра в одни ворота. Может, она выровняется, если и я напущу немного тумана.
«Зверек, зверюшка, дикий зверь, в наш дом вернулся дикий зверь», — напевал про себя Зуттер, открывая банку с рагу из баранины. Руфь предпочитала покупать для кошки еду в жестяных банках, но Зуттеру еще ни разу не удавалось открыть хотя бы одну из них с помощью электрической открывалки, не причинив себе какого-нибудь вреда. Поэтому последняя банка стояла на полке вот уже больше года.
Кошка прижалась к его ноге, сдвинув полу халата. Она поднялась на задние лапы, чтобы потереться головой о колено Зуттера. Потом провела хвостом по его щиколотке и изогнулась, приняв позу, которую Руфь называла «позой рассказчика».
— Да-да, — пробормотал Зуттер, — расскажи мне что-нибудь.
Где бы кошка ни гуляла, голод в конце концов оказывался сильнее страсти к бродяжничеству или тоски по неизвестной руке, ласкавшей ее: запах этой руки уже окончательно улетучился из шерсти. Но когда кошка прижималась к коже Зуттера, он чувствовал себя как бы помолодевшим. Накрошив в миску немного хлеба, он вилкой затолкал его под покрытые студенистой массой кусочки мяса. «Она так голодна, что и не заметит этого», — подумал он. «Давай посмотрим, кто кого, — напевал он. — Еще немного потерпи, тут нет моей вины». Под конец он из большой картонной коробки добавил в миску горсть витаминных хлопьев.
— Не торопись, пусть все чуть-чуть настоится, — сказал он. — Потерпи, боль уляжется, а корму надо настояться, так уж полагается. — Он сел на табуретку. — С чего бы это я так запыхался?
Кошка громко замяукала. Она могла бы и замурлыкать. Когда ее кормила Руфь, она издавала звуки, напоминавшие одновременно ворчание и сопение. После смерти Руфи она больше не мурлыкала, а когда он клал ее, заспанную, к себе на живот, только слегка хрипела, давая таким странным образом понять, что ей хорошо. Раньше, когда Руфь и Зуттер только начинали жить вместе, кошка могла даже прыгнуть ему на голову. Куснуть его ей не удавалось, кусала она его только за запястье, которое она трепала и царапала, совсем не втягивая коготки. Прошло время, и на голове Зуттера не осталось волос, с которыми кошка могла бы поиграть. Кому охота грызть гладкую кожу! И колени у него скрипели, как ржавые петли.
Своих детей у Руфи и Зуттера не было.
— Ну вот, — сказал Зуттер, ставя миску перед кошкой, которая оттолкнула его руку. Она затрясла головой: это крошки витаминных хлопьев попали ей в нос. Хлопья были уже не очень свежие. Но кошке нужно было добраться сквозь груду этих хлопьев к рагу. Тебе надо бы затолкать хлопья под рагу. Совсем не обязательно, Зуттер, чтобы крошки лезли ей в нос. Мерзкие поступки совершаются с воспитательной целью, которая доставляет удовольствие воспитателю, хотя он и сожалеет о содеянном.
Прижавшись от напряжения к полу, кошка хватала зубами свое рагу и старательно жевала одной стороной рта, то вытягивая, то опуская голову. У нее отсутствовал один клык.
— Да, кошка, — сказал Зуттер, — я наставляю тебя, хотя и знаю, что ты неисправима. За что я тебя и люблю — беспричинно, тут нет никаких сомнений. Вопрос лишь в том, доверяю ли я своей любви? Люблю ли я свою любовь? Любезен ли я со своей любовью? Нам, нормальным преступникам, это вроде бы и ни к чему. Послание к Коринфянам, 13. Кто любви не имеет, тот… как там дальше? Вроде медь звенящая и кимвал звучащий. Почему бы меди не звенеть, а кимвалу не звучать? Разве способны они на что-нибудь иное? А любовь на что способна? Она не усердствует, не раздражается, не мыслит зла, она все переносит, на все надеется, все терпит. Всего этого нет и в помине, Фриц, ни у тебя, ни у меня. Ты усердствуешь, ты озлобляешься, ты вовсе не способен к долготерпению и надеешься, что Бог смилостивится. Но он не смилостивится. Я скажу тебе, на что способна любовь: обманывать себя и других и все еще верить, что она делает это из любви.
Руфь никогда не называла тебя по-иному, просто кошка. Даже когда ты довольно недвусмысленно, в два года, повела себя как кот. Для Руфи ты очень долго оставалась ребенком. И вдруг захотела стать ее мужем. По крайней мере, мужем ее руки. Когда ты взбиралась не нее и испускала свою слизь. Вся квартира провоняла ею. Ты пометила ею всю мебель. Наш первый и последний набор мягкой мебели ты вконец исцарапала, Руфь доводила тебя до неистовства.
После этого тебя кастрировали, в цветущем возрасте. Руфь отнесла тебя к ветеринару. Тебе оставалось только зализать рану. Твоя боль прошла. А боль Руфи?
Год спустя у нее обнаружили рак, «совершенно случайно», как выразился врач, этим он хотел сказать: обнаружили вовремя. Меня обмануть было нетрудно, но Руфь не обманывалась на этот счет ни одной минуты. Обманчивой была только жизнерадостность, с какой Руфь, казалось, восприняла свою болезнь. Может, так она выражала свое тихое облегчение, что с болезнью уже ничего нельзя было поделать?
Кошка посмотрела на Зуттера. Миска все еще оставалась наполовину полной.
— Пожалуйста, ешь, — сказал он. — Не умирай, кошка.
Вдруг она вздрогнула, тряхнула головой и отвернулась от миски, словно та вызывала в ней отвращение. Задрав хвост, она, будто спасаясь от чего-то, бросилась вверх по лестнице, к урне с прахом Руфи. Вид хвоста ничем не напоминал «повествовательную позу». Зуттер остался сидеть на кухонной табуретке.
Потом он встал, чтобы сварить себе кофе. Хочешь не хочешь, а надо. Собственно, ему совсем не хотелось завтракать, но он знал свои обязанности. Поступать как ты, кошка, мне не к лицу.