– Проходи, Сёма, – каким-то мёртвым голосом произнёс Харин. Он искренне старался держаться с достоинством, старался даже в такой ситуации оставаться хозяином положения; что ж, пока это у него более-менее выходило.
А вот Степанец испугался – потому что попросту не мог контролировать ситуацию. Она выходила за рамки здравого смысла и всего того, с чем Степанец привык иметь дело.
– Волыну-то опусти, – посоветовала Голицынская. – Не время сейчас ей махать.
Удивительно, но Степанец послушался. Мелькнула мысль, что с этой шалавой он ещё разберётся – потом. Обязательно. Давно пора.
Но паутина-то откуда?
– Ну что, раз все в сборе, то я начну, – сказала Голицынская и непринуждённо встала с кресла. Паутина скользнула по чёрному лаку её сапог, и – Степанец готов был поклясться всем, чем угодно – отпрянула. Зато по его собственным ботинкам она уже струилась совершенно вольготно. «Меня сейчас вырвет», – подумал Семён.
– Так вот, господа, – рыжая двигалась по загаженному кабинету легко и непринуждённо, словно и не замечала паутины, хотя любая на её месте давно бы вопила диким голосом. – К чему мы тут все собрались… Да к тому, что у меня к вам очень выгодное предложение.
Степанец подумал, что у него тоже есть предложение: разложить Голицынскую на столе, отодрать как следует, а потом пустить пулю в лоб. Самое то.
– Дело в том, что вы совершенно необоснованно преследуете моего хорошего знакомого. И не только моего, но и Кирилла Александровича. Сами понимаете, что нам это не нравится, да и вообще глупо. Ну согласитесь, на кой вам сдался Николаев? Что вам с ним делать?
Молчание было ей ответом.
– Денег с него не стрясёшь. Никаким другим манером не используешь. Так зачем? – Голицынская подошла к Харину вплотную и сняла с лацкана его пиджака почти незаметную паутинку, а затем продолжала совсем другим голосом, в котором не было мягкости и нарочитой вкрадчивости, а позвякивал металл. – Я не знаю мотивов заказчика. Сдаётся мне, что вы тоже не знаете. Тем не менее, прямо сегодня вы, Даниил Олегович, звоните ему и говорите, что отказываетесь от работы. Иначе информация о скуратовской конопле идёт прямиком в Госнаркоконтроль, документы на те сборы, которые вы проводите по средам – в следственный отдел епархии, а на закуску весь ваш клуб будет в этой паутине, чтоб санэпиднадзору не скучать. И не надейтесь, что отделаетесь, как обычно, барашком в бумажке.
– Даниил Олегович, да чего ты её слушаешь! – вспыхнул Степанец. Не бывало такого, чтобы какая-то дура-баба раздавала при нём ценные указания серьёзным людям. – Кто она такая, вообще? Да ты слово скажи, она отсюда не выйдет!
Харин и не взглянул в его сторону.
– Помолчи, Сёма… – пробормотал он. – Лиза, ладно… Мы поняли.
Голицынская ослепительно ему улыбнулась.
– Ну вот и славно. Приятно иметь дело с умными людьми.
И вышла модельной походочкой, дрянь такая.
Уже на улице, усевшись в машину, Лиза открыла сумку, и оттуда высунулся паук с улицы Щорса. Выглядел он неважно, хотя обгоревшая шерсть начала понемногу отрастать.
– А можно мне вернуться? – спросил он чуть не заискивающе. – Там добыча, вкусная добыча… Ни в какое сравнение с тем, что в Подьячево.
Лиза усмехнулась.
– Нет уж, – паук разочарованно вздохнул, и она добавила: – Рано ещё.
А в кабинете Харина всё будто пробудились от тягостного дурного сна. Бригада испуганно смотрела на Степанца, Степанец на Харина – словно хотели спросить: а что такое происходит? Харин, надо отдать ему должное, держался так спокойно, как возможно. И действительно: негоже подчинённым видеть на лице начальства что-то, кроме уравновешенной веры в хороший конец – даже если этот хороший конец основательно погребён под клейкой паутиной.
– Убрать тут надо… – произнёс, наконец, Харин. Никто не шевельнулся, и тогда он произнёс: – Всё в порядке, ребята. Охота продолжается.
Лёжа на огромной кровати-траходроме в конспиративной квартире Каширина, Саша спал и видел сны. Снов было много, они перемежались с реальностью, и наконец он уже не мог понять, снится ли ему или же происходит на самом деле.
Первый сон был самым страшным; после него Саша подпрыгнул на кровати и пробудился, покрытый липким ледяным потом. Отдышавшись, он огляделся: была пронизанная влагой и лунным светом ночь, за окном в бархатной черноте перемаргивались звёзды, и было так тихо, что он слышал биение собственного сердца.
Ему снилась боль.
Саднило разбитые колени и локти, зудела спина и резало глаза.
Свет…
Саша никогда не думал, что свет может причинить такое страдание. Свет бился в зрачках, просачивался под кожу, тёк по векам, растворяя, обесцвечивая, не позволяя дышать.
Белый диск в зените, пустыня – вот куда он попал во сне, и почему-то невероятно ясно понимал, что это финал, и теперь для него не будет ничего другого.
Он корчился на песке, словно полураздавленный червь. Безжалостный круг медленно, с каким-то садистским наслаждением вдавливал его в прах. Саше хотелось кричать, но растрескавшееся горло не в силах было выдавить ни звука.
Больно…
Ему хотелось плакать, но не только от боли. Смятая, изуродованная, искромсанная материя не имела значения, это только тело, а мучения тела, по большому счёту, неважны. В нём было пронзительно пусто. Измятый, вывернутый наизнанку, выпотрошенный дух зиял в нём антрацито-чёрной дырой с запахом крови. Лёжа на песке под палящим солнцем, он падал во тьму, в ночь абсолютного одиночества, бессилия и невозможности исправить, восполнить вырванное с такой жестокостью.
Выхода не будет.
Выхода не будет.
И осознав это, он, наконец, заплакал. И тогда, когда он катался в рыданиях по обжигающему песку, его трясущаяся ладонь загребла горсть пепла и пыли, в которой было ещё что-то.
Он поднял руку к глазам и с трудом разлепил веки. Свет ударил по зрачкам страшной многохвостовой плёткой с вплетёнными в кожу металлическими язычками, но ему удалось увидеть перо.
Грязное, замызганное перо, которое – ещё совсем недавно! – было прекрасным и белым.
…Саша смотрел в окно, в ночь утекающей зимы, и видел не тающий снег и размазанные во влажном воздухе огни фонарей, а иссушенную бесконечным зноем пустыню, и его ладонь чувствовала прикосновение пера.
Потом он понял, что заболел. Это случилось той же ночью, когда Саша сумел заснуть и снова увидел чужой сон, ещё похлеще первого. Саше снилось поле битвы, и это была самая страшная битва за всю историю человечества. Во сне он знал это совершенно точно, и знал, что на сей раз люди просто превзошли самих себя в желании убивать.
А ещё он был доволен, очень доволен. Стоя среди тел, Саша слушал стоны умирающих, жадно вдыхал дым от пожарищ и обводил взглядом поле боя. Безумие и смерть, смерть и безумие! Мерзость! Ни он, ни его товарищи никогда до такого не додумались бы: фантазия развязавших и эту битву, и войну, была восхитительной в своём уродстве и извращении.
– Ты видишь? – прокричал он низко висящему небу, покрытому клокастыми тучками. – Прелестно, правда?
Небо молчало. Ветер гнал на юг серые клубы дыма.
– Ты доволен, да? Теперь Ты видишь, на что променял нас?
Небо молчало. Саша действительно не понимал, почему и зачем вопит в тучи невесть что, но в то же время откуда-то твёрдо знал, что поступает правильно, и что его должны услышать.
– Всё, что ты им дал, все Твои дары… ОТВЕРГНУТЫ! – он задыхался от возбуждения и гнева, ветер застревал в горле и ершил волосы, в которых проскакивали суставчатые молнии. – Ты им не нужен! Им никто не нужен! Они плюют Тебе в лицо. Твои любимые дети! Посмотри на это! ПОСМОТРИ!
Небо молчало. Горький дым, пахнущий бедой и смертью, обвивал его ноги.
– Разве мы любили Тебя меньше?
Рваные тучи над ним неслись своей дорогой. Хрипло голосили вороны, слетавшие на добычу. «Кто – мы? – устало подумал Саша. – Кого – любили…»
– Разве мы были меньше благодарны?