Да это я хотел благодарить, что взяла билеты и на эти билеты в театр пошла.
— Капризная, думаете?
— А кто ж ее знает.
Я посчитал пульс — он был вполне сносным. Сам померил давление — оно было нормальным.
—Ты что занялся — нам не доверяешь?
— Нет. Просто писать историю неохота, а заняться чем-нибудь надо.
— Иди, иди, пиши. А то всю ночь придется заниматься писательством.
— Ночь все равно пропала. Раз вы ее не берете в реанимацию и она будет у нас в отделении, значит, мне придется сидеть и смотреть за ней.
— Зачем? Все в порядке. Пусть лежит и спит.
— «Зачем, зачем»! А затем. К больному человеку надо подходить как настоящие врачи, а не как ученые к объекту исследования или проезжие путешественники к разным диковинкам.
— Что с тобой, старик? Ты читаешь лекцию студентам или работаешь?
А потом мы встретились с ней, когда уже и я был женат. У меня была дочь.
— Здравствуй, дорогой. Как я рада тебя видеть! Почему никогда не зайдешь к нам? Ну ты, конечно, доволен всем. Хорошо работаешь... Мы приехали недавно из Финляндии. Это так интересно... В прошлом году мы были в Австрии... Вы совершенно зря не ездите никуда. Это так интересно! И главное, это надо. Столько узнаёшь! А почему ты действительно не ездишь?
— Да денег нет.
— Ну, это уже глупость. Ведь книги ты покупаешь. Это так же нужно. В конце концов деньги можно занять. Мы-то очень много работаем.
— А из чего отдавать? Я пока буду как Жюль Верн — он ведь сидел дома, а знал, что делается на всем шарике. Вот подожди, Тань, стану я знаменитым врачом, будут ко мне приезжать из Финляндии лечиться и из разных городов с красивыми названиями, вот тогда и я буду ездить.
— Ну ладно, а как вообще твоя жизнь? Жена все там же работает? Она мне очень понравилась.
— Жизнь моя нормальная. Работает там же. Она мне тоже понравилась.
Похохотали немножко.
— Она довольна работой?
— Нет. Скучно ей на этой работе.
— Ну что ты? Там такая светская обстановка — это как раз для нее.
Эх, Таня, Таня!
— Скучная работа, понимаешь...
— Зато там есть другие прелести. Ты чудесно выглядишь. Только стал толстым. Даже не так толстый, как какой-то большой, внушительный. По-прежнему читаешь много?
Все время по лицу блуждает улыбочка, какая-то улыбочка. Необычная. (Улыбочка «уточкой».)
— Слушай, я тут встретила твоего Витьку. Мне нужно было написать в журнал о физиках. Ну, я обрадовалась, думала с ним вместе, в соавторстве. Ему, как физику, карты в руки. Но он меня быстро поставил на место. Он ученый — я так поняла. Он всегда был очень умен, Витька.
— Конечно, ученый. А ты что, не согласна?
— Вы все так швыряетесь этим словом. Все вы, вся ваша компания стала сплошь ученая. Ты уже кандидат?
Я покорно подставляю голову. Я не могу с ней спорить. Я даже иногда поддакиваю, когда не совсем согласен. А чаще, когда не согласен, подхихикиваю.
Потом Таню перевезли в отделение. У меня была одна палата отдельная, на одного человека, и я сказал, что такую тяжелую больную надо положить в эту палату для самых тяжелых.
Почему-то я стеснялся сказать, что это моя знакомая.
Почему?
То ли я нервничал, то ли совесть была нечиста... Сегодня я все делал правильно, честно, как умел. На работе я всегда стараюсь быть честным до конца. Я старался быть честным сам с собой, так сказать, в лечебном деле.
Но я вспомнил наши с Таней детские отношения. В те времена, когда создавались наши характеры, когда создавалась вся наша жизнь. Был ли я честен? Как пошла моя жизнь?
Почему-то Танина болезнь, вернее Танина травма, и ночь в ее палате заставили меня вспомнить не совсем, я бы сказал, уместное. Как будто я чувствовал какую-то вину.
А в чем, собственно, может быть вина? У нее жизнь сложилась нормально, у меня тоже хорошо. Травма... Ну травма — это дикая случайность. А то, что она попала ко мне в больницу, да в мое дежурство, да в мои руки — это и вовсе случайность из случайностей.
Я сам налаживал ей переливание крови, хотя можно было уже и не переливать — кровопотеря была восполнена, показатели пульса и давления были стабильны, в хороших пределах, гемоглобин тоже был на нормальных цифрах. В таких случаях мы обычно оставляем капельницу и делаем все, чтобы больной спал, и сами, если нет работы, стараемся отдыхать, а не мельтешить у постели больного. Даже если это знакомый.
Около трех часов ночи Таня проснулась. Я спросил, как она себя чувствует. Она ответила. Говорили по делу. Она меня не узнала, точно так же, как и я до этого: не потому, что не помнили или изменились мы очень, — просто в голову не приходило.
Хотя вполне естественно думать, что, заболев, любой из моих знакомых, даже случайно, может попасть ко мне.
Но это теория, а практически в голову не приходило.
Я был почему-то рад, что она меня не узнала. Утром-то она узнает.
А ночью все люди серы. Я был рад, я стеснялся, я вспоминал. Я вспоминал себя, ее, нашу любовь, моих друзей...
В мае, на пятом месяце нашего знакомства, я ей признался: пишу дневник. Каждый день она просила его почитать. И мне так хотелось это сделать! Как бы все легче было! Не надо бы и объясняться тогда. Я даже не представлял, как это можно сделать. (Я и сейчас это слабо представляю. Хоть я много раз влюблялся и даже любил много раз — по-моему, глупо думать, что любят лишь один раз в жизни, — но сакраментальную фразу произнести никогда не мог.)
И теперь только я понимаю, что дневник писался с тайной мыслью, даже от себя спрятанной, показать его ей.
Пока мужчина до чего-нибудь додумается, женщина уже это почувствует. Обманывать себя мы начинаем с самого детства. Впрочем, правильно ли обобщение — мы? Может, только я. Вообще я давно заметил: как начинаешь обобщать, так и ошибаешься; пожалуй, не стоит никогда обобщать.
Передачу дневника я обставил помпезно и сделал это в день своего рождения.
Следующая встреча на бульваре, на скамейке.
— И ты все это думал?
Молчу.
— И ты все это переживал?
Молчу.
А сам пою внутри. Мне кажется, что все в порядке. Судя по тону.
— Ты знаешь, я весь день сидела на окошке и все думала: люблю я тебя или нет?
Мычу. Потому что не знаю, что говорить в этих случаях, а молчать, понимаю, нельзя.
— Я не уверена, что люблю тебя. Во всяком случае, так же, как ты.
Молчу и мычу.
Ну вот, тут-то бы и обнять. А как? Не знаю. То есть технологию знаю — психологию не знаю.
Какая чудовищная, чудесная беспомощность!
Ничего не помню. Помню только, что долго мы еще сидели на этой лавочке. Голова ее лежала на моем плече. Я обнимал ее за плечи!
Обнимал!
Рука висела над ее плечами. Я боялся как следует дотронуться. И рука мне казалась защищающим ее шатром. Все мне было так ясно тогда!
А потом (через много дней) мы целовались, целовались... Целых два года целовались. Я про стихи все узнал и про Блока. И в консерваторию ходили.
Дневник я больше никогда не вел (пришпоривать, по-видимому, надо лишь детскую неповторимо трусливую любовь).
И ссорились часто. Часто из-за ребят. Я начинал хвастаться ими. Я говорил, что это все мои друзья. А она говорила, что этого не может быть. Друг может быть один. Ну два. А семь! Семерых друзей сразу настоящих быть не может.
Она, конечно, права была. Но только так вот, всемером, мы и до сего дня. И все друзья. Двадцать один год уже. Все семь. Вот не бывает, а факт.