Когда на Большой Башне бронзовый Вечный ударил молотом о щит и над полем поплыл, растворяясь в густом воздухе, мелодичный, долго не стихающий звон, король медленно поднял руку, словно залитую кровью; Вудри повторил жест; командиры рассыпались вдоль фронта, занимая места под знаменами, — и по первым рядам пронеслось движение: это вынимали из ножен мечи. Чуть позади дрогнули и склонились вперед лестницы, и с надрывающим душу скрипом напряглись пружины катапульт; сухо стукнув, легли в пазы ложкообразные металки. Трубачи, глядя на командиров, уже набрали побольше воздуха, чтобы извлечь из рогов низкий вибрирующий гул…
Но именно в этот миг заскрежетали решетки городских ворот, надрывно медленно раздвинулись тяжелые, окованные железными скобами створки и, проскочив перекидной мост, под стенами остановилась небольшая кавалькада. Один, выехав чуть вперед, поднес ко рту сложенные совком ладони.
— Высокий Магистрат благородной Восточной Столицы, прислушиваясь к мнению и уважая волю почтенных земледельцев, постановил…
Глашатай передохнул и продолжил — уже громче, на пределе перенапряженного горла:
— Постановил! Бродячего проповедника Ллана, прозванного Справедливым, освободить и отпустить, как имеющего достойных поручителей!
Кольцо всадников разомкнулось и выпустило в поле невысокого человека, чьи черты почти неразличимы были на таком расстоянии: лишь темное пятно одежды колыхалось на зелени луга и, развеваемые ветром, серебрились длинные, почти до пояса волосы.
— Что же касается дружбы и союза с почтенными земледельцами, то Высокий Магистрат просит и настаивает на продлении срока ожидания на один час!
Тысячи глаз повернулись к королю. И, все такой же недвижимый. Багряный опустил руку, повинуясь знаку, ослабли тетивы, легли в ножны мечи и лестницы опустились на траву.
Человек в развевающейся темной рясе подошел к строю, и люди расступились перед ним, с любопытством заглядывая в глаза. Ллан это был, Ллан Справедливый, бродячий отец Ллан, сказавший, еще когда многие из стоящих здесь не были даже зачаты, вещие слова, сотрясшие империю. «Когда Вечный клал кирпичи мира, а Светлые подносили раствор — кто тогда был сеньором?» Так сказал Ллан в глаза епископу — и потерял все, что имел. Все, о чем лишь мечтать может смышленый деревенский мальчишка. Диплом теолога. Кафедра в коллегиуме. Приход не из последних. Слава. Все было. Все отдано. Что взамен? Восемь лет каменных мешков. Горькая пыль дорог; вся империя — из конца в конец. Побеги, последний — почти с эшафота. Мог бы образумиться. Не захотел. «Я не продамся. И не отступлю. Четверо Светлых избрали меня, дабы указать малым путь к Царству Солнца». Это — Ллан. Воистину, Ллан Справедливый.
Светло-прозрачные глаза пронизывали толпу. Некое безумие искрилось в них, сосредоточенность знающего то, что открыто немногим. Насквозь прожигало серое пламя, и те, кого задевал Ллан взглядом, опускались на колени, даже спешившиеся командиры. Даже Вудри. Лишь король остался недвижим. Он только слегка склонил голову, увенчанную короной, и приложил руку к сердцу. И Ллан в ответ повторил королевское приветствие. Повторил — и огляделся вокруг, сияя немигающими глазами.
— Дети мои! Не прошло и трех дней, как я сказал взявшим меня: не я трепещу в узилище, но вы трепещите, ибо тысячи придут, дабы освободить Ллана! Я не ошибся! Я никогда не ошибаюсь, ибо языком моим говорят Четверо Светлых… И я говорю вам: слишком много времени на раздумья подарили вы толстым!
Обидное слово сказал Ллан, и несправедливое, потому что среди тех, кто сидел в круглом зале ратуши, толстяков почти не было. Иное дело, что не было и худых. Сквозь цветные витражи плотно закрытых окон в зал не проникал ни уличный шум, ни солнечные лучи, тускло освещались лица синдиков, позволяя в нужный момент отвести ли глаза, спрятать ли неуместную улыбку. Окажись в зале посторонний и разбирайся этот посторонний в магистратских обычаях, даже он понял бы, что дело, собравшее Высокий Магистрат, не просто серьезно, но — из наиважнейших. Потому что во главе стола сидели оба бургомистра — и с белой лентой, и с черной, потому что из двенадцати синдиков присутствовали девять, а если не считать старшину булочников, сваленного почечной коликой, и дряхлого представителя сукновалов, то, можно сказать, явились почти все. Кроме того, отметил бы посторонний, как преудивительное: на маленьком столике у самых дверей покоились — нераскрытые! — книги протоколов, а скамейки секретарей пустовали.
Синдики сидели по обе стороны широкого стола на длинных деревянных скамьях с резными спинками, локоть к локтю; только бургомистры располагались в мягких, подбитых бархатом креслах, как и полагается почину, под щитом с гербом города, лицом к двум высоким и узким окнам, за которыми, сквозь мутное цветное стекло, в полосатом от перистых облаков небе темнели острые фронтоны домов, обступавших Главную Площадь, и скалились химеры на втором ярусе церкви Вечноприсутствия. Невзирая на жару, все явились, пристойно одевшись в одинаковые одежды из темно-коричневого сукна с меховой опушкой, не забыв натянуть береты коричневого же бархата и накинуть на шеи должностные медали: золотые купеческие и серебряные, положенные ремесленному сословию.
Синдики молчали. Все уже было сказано, обсуждено и предстояло решать: открыть ли ворота, как требуют бунтовщики, или (что то же самое) выдать им оружие из арсенала, или — сопротивляться. Трудно размышлять спокойно, когда воздух пахнет гарью, а у стен стоят сорок тысяч вооруженных. Но, помня о них, неразумно забывать и об императоре, который вряд ли захочет понять доводы тех, кто откроет черни ворота. Впрочем, говорить все это означало лишь повторять сказанное. А это все равно, что дважды платить по одному векселю. Оставался лишь час — и следовало решать.
— Не впускать! — сказал наконец бургомистр с черной лентой, избранник купеческих гильдий. — Не впускать! Вольности достаются с трудом, а потерять их легко. Кто слышал, чтобы бунтовщики побеждали? Да, ныне их сорок тысяч, и пускай завтра будет сто, но это значит лишь, что одолеют их позже. Его Величество не простит нас. И синьоры но простят. Мы представляем закон и не нам его нарушать. Не впускать. Хватит с них попа. А стены крепки.
Так сказал Черный Бургомистр, и сидящие слева, с черными лентами и золотыми бляхами, кивнули. Все разом. Им было все ясно. Они уже обдумали. И решили.
— Прошу утвердить! — негромко сказал бургомистр. И первым поднял руку. Крепкую купеческую руку, знакомую сколь со счетами, столь и мечом, украшенную перстнями, купленными на честную прибыль. Он поднял руку, а вслед за ним — остальные, сидящие слева. Правьте же, бело-серебряные, сидели неподвижно. Но что с того? Против пяти черных (без того, что в пути) — четверо белых (без недужных). И пополам голоса бургомистров. Решено. Не впускать…
Но…
Пусть уже ничего не изменить, у Белого Бургомистра есть право на слово. И он говорит.
— Не впускать? — спрашивает он. — Хорошо! Мы не впустим, коль скоро это решено почтенными торговцами. Что остается мастерам, если большинство утвердило? Но, спрошу я, о чем думали почтенные торговцы? О своих караванах, везущих заказы сеньорам, не так ли? А ведь многих из заказчиков уже нет. Впрочем, дело не в этом. Дело в том, что мы не можем не впустить, пока они еще просят…
Он встает, подходит к окну и рывком распахивает его. И в зал, нарастая, вкатывается колеблющийся гул, похожий на рокот водопада. Это рычит, и ворчит, и переступает с ноги на ногу толпа, затопившая Главную Площадь. Худые лица, потертые, штопаные куртки, чесночный дух, долетающий до второго этажа ратуши.
— Вот смотрите! — голос Белого вдруг срывается. — Они знают, о чем мы здесь говорим. Если не откроем мы, откроют они. Что тогда будет с нами?
И — захлопнув окно:
— Во имя Вечного, поймите же! Впустив смердов, мы не теряем ничего. Мы просто уступаем силе. А если они одолеют?
— Ваши заказы пропали? А наши разве нет? Но до каких пор император будет определять цены? И статуты цехов? Когда сеньоры научатся платить долги? Пусть эти скоты потягаются с господами. Магистрат в стороне. А ежели Вечный попустит скотам победить, что им делать у трона этого Багряного? Они уйдут в стойла. А мы… Разве вы забыли, где жили Старые Короли?