И ушла; сбежала с крыльца, держа в руках драгоценный запеленутый комочек, не оглянулась, словно наотрез отсекая все их связывавшее; только гикнул кучер, и поднялась пыль над коляскою, выстлалась вслед за поездом тележным густой, медленно оседающей на дорогу тучей; и после, сколь ни писал с оказиями, ни слова ответного. Лишь портрет остался, а теперь и его нет: разбили донцы под Киевом во время отступленья обоз; там и сгинуло все, что имел… впрочем, лишь портрета жаль; увы! и золотом не откупить…
Вдруг, сам того не чая, улыбнулся. Что портрет? экая забава. Нужен ли сей образ. Мари, если в сердце моем ты живая?..
Пал на колени, подняв лицо к киоту; очи в очи заглянула с иконы одноименница Любви Земной. Беззвучно шевеля губами, положил поклон.
— Матерь Божья, иже заступница сирых, спаси и поддержи, о Мария, Мария…
О Мари! — как темен свет без тебя…
Вошли средь ночи. Еще до лязга дверного уловил в коридоре долгожданные уверенные шаги; сбросил удушливое оцепененье, встретил визитеров почти пристойно, благо и не раздевался толком.
— Прошу, господа!
Не ответив, хозяйски прошли в нумер двое. Один, невзрачный, шмыгнул вдоль стеночки на носках; явный писарек: молоденький, статский сюртук потерт изрядно. Умостился у бювара и тотчас бумагами зашуршал, не проявляя к арестанту интереса.
Второй, напротив, поймал взглядом взгляд генерала, растянул губы в улыбке, присел в кресло. Улыбка из тех, кои, помнится, Ермолов «голубыми» [37] именовал; дежурная такая улыбочка… впрочем, выправка имеется, и сам, хоть и в летах, а — худощав, подборист.
— Позвольте представиться, обер-аудитор Боборыко! — и тут же, не давая опомниться:
— Именным указанием Верховного Правителя Республики Российской доверено мне, соответственно аудиторским полномочиям, произвести предварительное дознание по делу о злодейском заговоре супротив Конституции.
Протянул бумагу, сложенную вдвое:
— Не откажите ознакомиться!
Миг тому показалось — вот оно! — время возмутиться, вспылить, гневно требовать ответа. И ничего не вышло; лишь озноб побежал по телу при слове «заговор». Быстро, почти не видя, проглядел ордер; бросилось в глаза: »…ВОЛКОНСКОГО Сергея Григорьева» (так! — без «вича»…) в первой строке, и снизу, крючковатым росчерком, крупно: МУРАВЬЕВ-АПОСТОЛ.
— Прошу от вас, Сергей Григорьич, полного внимания и абсолютной откровенности; дело ваше, поверьте, весьма и весьма серьезно…
— Но…
— Вопросы стану задавать я! — голос Боборыки ржаво скрипнул.
— Что ж… — Волконский пожал плечами, откинулся на спинку; скрестил руки на груди, сжал губы поплотнее. — Я готов!
— Имя ваше?
— Но!
— Имя!!
— Волконский…
— Полнее попрошу!
— Волконский Сергей Григорьевич.
— Так-с… впрочем, оставим формальности. Когда в последний раз имели известия от генерала Артамона Муравьева?
Вот как!.. нечто прояснилось. Или, напротив, запуталось. Измена Артамонова, еще в августе случившаяся, кровавой раной изъязвила сердце революции. Увенчанный доверием, прославленный решительностью в дни победоносного января, Артамон, стойно Иуде, сдал Чернигов питерским, открыв Паскевичу Левобережье и без боя позволив войскам Николашкиным соединиться с донцами. Как верили! — тем горшей была измена.
Что ж…
— О сем был подробно расспрошен вслед падению Чернигова; полагаю, показания мои в деле имеются.
— Имеются, Сергей Григорьевич, имеются; однако спрашиваю вас не о дружбе давней, кою весьма полно вы обрисовали, но об эпистолярном обмене накануне баталии Киевской…
— О чем вы?
— Еще раз повторяю: вопросы задаю я! Впрочем, извольте: изменниками Бобовичем Станиславом, Штольцем Антоном, Шевченко Фомой, а такожде иными многими, указано на соучастие ваше в комплоте, организованном супротив Конституции и Республики в пользу Романова Николая, лжеименующего себя Императором Всероссийским, о каковом соучастии требую рассказать, ничего не утаивая…
Ничего не значащие имена несколько притупили остроту ужасного обвиненья; показалось невиданно нелепым действо, словно бы, пиесу из зала смотря, ощутил себя на миг героем ее, оставаясь, однако, в партере.
Штольц? Бобович? Шевченко?!
— Сие — бред! — ответил твердо. — Несуразица!
— Иными словами, гражданин Волконский, вы отрицаете показания злодеев, однако же отказываетесь привести обстоятельства, вас в таком обвинении обеляющие?
— Отвечать отказываюсь. Требую аудиенции Верховного…
— Ваше право. Впрочем, полагаю, Верховный не изыщет времени.
— Я директор Управы Военной! Пусть придут сюда равные мне!
— Управа Военная, — мерно отчеканил Боборыко, — вся обречена была вами на погибель и смертоубийство; не советовал бы вам настаивать на встрече с директорами, одним из которых вы являлись, дабы не отягощать и без того скорбные дела ваши! Станете отвечать?
— …
— Станете?!
— …
— Молчание ваше, Волконский, предупреждаю, будет расценено как запирательство. Запирательство же есть признанье вины, ибо истинной невинности не страшны никакие наветы… Ежели оклеветаны вы, с радостью помогу рассеять обман. Если же и впрямь виновны, то… хоть время и военное, а признанье вину может смягчить…
Продолговатый, с крупными залысинами череп, несколько крючковатый нос, впалые щеки — все это делало обер-аудитора похожим на хищную птицу, высматривающую добычу; впрочем, весьма усталую птицу: даже в неверном свечном полыхании заметно было, как припухли глаза. И — странно: нет в ястребе враждебности: и голос, и взгляд равнодушно-безразличны.
— Вины за собой не знаю…
— Пусть так. Оставим временно вопрос о Муравьеве, коль скоро сие для вас столь болезненно. Вот — иное; тут уж отпираться, чаю, не станете. Что у вас там с калгою [38] вышло?
…Доклад о случившемся посылал Волконский сразу после инцидента, уж три недели тому. Неужто затерялся в пути?..
— Согласно приказу, предал расстрелянию мародеров в количестве двенадцати; средь них — семеро татар. Сие калга крымский счел за бесчестье, однако получил разъясненье о недопустимости грабежей, чем, как казалось мне, удовлетворен был вполне.
— Вполне? — Боборыко укоризненно покачал головой; странно покачал, вниз-вверх, по-арнаутски, усугубив сходство с птицею: словно бы клюнуть вознамерился. — А ежели иначе глянуть? В последний миг пред решающей баталией вы, Сергей Григорьич, своею волею, с Винницей не снесясь, казните подданных хана! Хан же, смею напомнить, — союзник, не холоп наш; манифест о возрождении индепенденсии [39] Крымской Верховным подписан. Согласитесь ли, что таковые кунштюки [кунштюк
— здесь: выходка (нем.)] союзников изрядно отвратить могут? И не оттого ль татары под Киевом столь нерадиво себя проявили, что доверье утратили к Республике? И не есть ли сие следствием ваших самовольств?
Поток слов явственно одурманивал; Волконский, ощутив было порыв: спорить! опровергнуть! — тут же и обмяк. Все вроде верно — а все не так. Но как изъясниться? Не приучен плести словеса, всегда полагал истину единой, подтверждений не требующей.
Боборыко же не умолкал, плел и плел узлы.
— Помыслите! — торопить не стану. И еще об одном, заодно уж: отчего не приняли мер к сбереженью от набегов ордынских тех сел, кои, Конституции присягнув, дали рекрутов?
Искоса заглянул в бумагу.
— Бровары, Богуславка, Жуляны, Хамково, Вышгород… да что там, более десятка наберется. Достоверно известно: села сии татарами сожжены дотла, невзирая, что мужикам, вставшим под знамя Республики, Верховным рескриптом обещаны воля и всяческая защита. Иль не подумали вы, генерал, что таковые вести рекрутам обозначат? Иль — ух прямо сознайтесь! — желали новую кармалютчину спровокировать?