Леонид Панасенко

Школа Литтлмена

Набатно, тревожно ударил колокол. Сознание проснулось сразу, но, заворожённое и даже испуганное неведомым раньше металлическим голосом, замерло, затаилось, и он стал вспоминать.

«Где и когда я слышал эту молитву? В детстве или когда оплакивал свои надежды? А может, в церкви или каком-нибудь фильме?»

Отозвался второй колокол, третий.

Они были моложе и добрей первого и без тени лукавства пообещали ему успокоение, намекнули, что всё и вся всё равно суета сует. Голоса их были сладкие и тягучие наподобие патоки.

Литтлмен может, уснул бы снова, но тут пронзительно и ясно закричал, заплакал четвёртый колокол. Голоса его братьев смешались, перепутались. Больно и тяжело, будто сердце во время приступа тахикардии, заколотился первый. Забыли о своих обещаниях колокола-проповедники: стали спорить и ругаться. Четвёртый же внятно и чётко потребовал, чтобы он, Человек, проснулся и начал действовать. Он, точнее они, потому что этот звонкий и откровенный голос в одно мгновение объединил колокольный перезвон в слаженный квартет, знали о нём всё, даже невозможное, то, что произойдёт в будущем, и пожалели душу Литтлмена, которую напрасно позвали к подвигу. Жалея его, они даже как бы заспорили с кем-то, но то ли их убедили, то ли приказали, и медный хор затих, смолк. Остался только четвёртый, самый серебряный и вразумительный. Он пообещал Литтлмену в награду за подвиг скорую и лёгкую смерть и нетерпеливо спросил: «Чего же ты медлишь?! Приступай к своей работе — разжигай костёр. Вот тебе спички…»

Литтлмен застонал, будто и впрямь зажигал, например, конфорку и спичка, догорев, обожгла ему пальцы. Он рывком отбросил влажную простыню, сел, не понимая спросонья, где он и что с ним.

Голова прямо-таки раскалывалась от боли. Во рту было сухо и горько.

«Где же я так вечером нализался? — тупо удивился он и, придерживаясь рукой за стену, заковылял на негнущихся ногах к умывальнику. — Кажется, у Джеффи был вчера день рождения… Но ведь я не пошёл. И вообще среди ночи никогда не просыпаюсь…»

Литтлмен отвернул кран и сунул голову под клокочущую струю.

Это не принесло облегчения.

Он вспомнил: на подоконнике, половина которого служила ему буфетом, стоит начатая бутылка вина.

Пошатываясь, Литтлмен добрёл до распахнутого окна, на ощупь нашёл бутылку и сделал три глотка.

В следующий миг внутри будто что-то взорвалось. Литтлмен вскрикнул, упал грудью на подоконник, и его вывернуло в тёмный двор, на любимую сирень тётушки Клэр. Он рвал до тех пор, пока в желудке не осталось и капли вина (бог мой, неужто оно такое омерзительное?!), а во рту не появился привкус желчи. Обессиленный, Литтлмен едва смог добрести до умывальника — прополоскал рот, выпил немного воды, ощущая своё муторное состояние как продолжение сна.

Затем присел на табурет и взглянул в окно, где ночь рождала рассвет — своего нелюбимого сына. И вдруг так же внезапно, как и первый удар поминального колокола (теперь он, кажется, понял разговор медных братьев), Литтлмена обожгла необъяснимая слепая радость.

Что-то случилось! Что-то с ним произошло, пока он, как все люди, преодолевал во сне пустыню ночи — такую же бессмысленную, как и пустыня дня, страшную своей заданностью: завтра, как всегда, затарахтит будильник, надо будет варить кофе, жарить яичницу и поглядывать на часы, чтобы не опоздать в свой универсальный магазин. В том смысле свой, что они с напарником ещё каким-то чудом успевают принимать, размещать и доставлять товары в торговый зал и что их ещё до сих пор не вышвырнули на улицу.

Литтлмен не знал, в чём заключается перемена в нём, но прошлая жизнь с её одуряюще однообразной службой, постоянным безденежьем и скудностью, точнее, полным отсутствием событий и радостей вдруг показалась ему до отвращения никчёмной и пустой. Долой её! Долой постылый магазин и эту комнатушку, запруженную тараканами. Да и сам городок. Убогий и до одури провинциальный. Зачем он в нём живёт? Есть ли хоть тень смысла в тех двенадцати годах, которые он разменял здесь на ничего не стоящую мелочь дней?!

Ему захотелось действия. Немедленного, конкретного действия.

Литтлмен надел брюки и спортивную куртку, достал из-под кровати жёлтый мягкий чемодан и стал собирать вещи. Их оказалось на удивление мало — два костюма, рубашки, бельё, бритва, несколько книг, которые он подобрал в магазине — забыл кто-то из покупателей. Будильник Литтлмен, улыбнувшись, выбросил в мусорное ведро.

Он не стал будить хозяйку. Положил ключ на расшатанную ступеньку, вышел во двор. Записки он тоже не оставил. Ни к чему. Он никому ничего не должен и никогда сюда не вернётся. Литтлмен не знал, откуда эта уверенность, как и необъяснимая потребность бросить всё и немедленно отправиться в соседний городок.

На улицах было тихо. Слишком рано, никто ещё не вставал. Через пару часов можно будет проголосовать или остановить автобус. А пока… Вот шоссе, соединяющее два заштатных городка, вот ноги. Литтлмен шёл быстро, и вскоре очертания сонных домов исчезли в предутренней дымке. Осталась пустынная дорога, редкие кусты, ещё по ночному хмурые и сутулые, да росная трава на обочине.

К чувству беспричинной радости прибавилось пьянящее ощущение свободы. Наконец-то он может идти куда глаза глядят — не спеша, бездумно, насвистывая знакомую мелодию или молча. Как захочет! Может свернуть к речке или, наоборот, проваляться целый день на солнечном пригорке и там же заночевать. Или зайти в придорожную закусочную и, положив усталые ноги на стол, потягивать свежее пиво. Он может делать всё, что захочет! Жизнь непредсказуема и потому прекрасна.

Литтлмену захотелось разуться. Он тут же снял туфли, связал шнурки, чтобы удобнее было нести, и свернул с шоссе на обочину. Прохладная роса обожгла ноги, и он засмеялся от удовольствия.

Впервые за многие годы он опять почувствовал себя мальчишкой. Когда ноги сами несут и ты их вовсе не чувствуешь, когда всё на свете кажется простым и понятным, всё доступно и не надо мучиться десятками непотребных проблем и мыслей. Беззаботность — верная примета. Она значит, что жизнь твоя ещё пока ничем не омрачена, протекает стихийно и естественно, как ручеёк в траве, а ум не состарился и не превратился в брюзгу и нытика.

Литтлмен снова засмеялся — до чего же здорово быть беззаботным! Он побежал по шелковистой траве, размахивая нетяжелым чемоданом и туфлями. Он свободен как птица! Может даже взлететь как птица! Легко, запросто, под облака…

Он прикрыл глаза от ощущения счастья и полёта души. А когда открыл их, то не сразу, а как бы сквозь дымку пробуждения ото сна, убедился: душа тут вовсе ни при чём. Он летит в самом деле! Невысоко и небыстро, едва не задевая верхушки кустов.

Ужас такого открытия разом отбросил все мечтания, сковал холодом тело, и оно тут же рухнуло вниз, ломая ветки.

Литтлмен вовсе не ударился. Он лежал, вдыхая аромат разнотравья, и удивлялся фантазии природы — давно не видел таких красивых облаков. Вокруг, не видимый, но ощутимый, будто молодое вино, играл и пенился утренний воздух. А возле самых глаз на ланцетовидных листьях, будто черешни, алели крупные капли росы.

Он вдруг понял, что произошло ночью, почему его разбудил колокол.

Оказывается, он получил дар! Огромный бесценный дар, который называется — Знания.

Литтлмен как бы изнутри увидел здание своего мозга, раньше почти пустое, в котором, будто эхо в пещере, терялись разрозненные сведения, полученные им в начальной школе. Теперь оно было заполнено всеми мыслимыми земными знаниями. Литтлмен не знал точно — какими, однако чувствовал, что в этих хранилищах есть абсолютно всё, до чего дошла беспокойная человеческая мысль. Потревоженное, это скопище информации загудело, будто пчелиный рой. Миллиарды фактов и сведений, тысячи великих имён зашевелились в сознании, и Литтлмен внутренне отпрянул. Он владел всеми интеллектуальными богатствами мира, однако не умел пока ими пользоваться, хотя подозревал, что знает и науковедение, и аксиологию, то есть учение о ценностях и принципы систематизации.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: