Теперь этот разговор вспомнился — к чему и сам не знаю. Может, из духа противоречия. В самом деле — почему доброе и возвышенное в нас должна проявлять именно беда? Надо ли пережить жизненный крах, чтобы стать другим? Может, человека так же преображает радость или, например, настойчивое желание стать другим? Целая куча вопросов, а ответы на них… Ищи в чистом поле. Вот Костя три комнаты получил, счастлив. Стал ли он от этого другим, лучше? Очень я сомневаюсь. И в себе сомневаюсь, еще больше… Что, что может изменить меня, сделать лучше?

Я, кажется, задремал. А проснулся от того, что какая‑то грубая сила вдруг сорвала меня с лавки и швырнула к дремавшей напротив старушке. На меня тоже кто‑то упал. Скрежетали тормоза, шипел под вагоном сжатый воздух. Покрывая шум и ругань, испуганный детский плач, пронзительно и страшно закричал электровоз.

«Сорвали стоп–кран», — мелькнула первая мысль. Но в следующий момент, выбираясь из кучи тел, я понял: тормозил машинист. Экстренно, на всю, как говорят, катушку.

— Человек на рельсах, — сказал молоденький солдат, высунувшись в открытое окно. — Как раз на повороте.

Поезд остановился. Люди выскакивали из вагонов, бежали к электровозу. Я тоже решил посмотреть — что там случилось.

Он лежал на насыпи, метрах в четырех от электровоза. Рядом валялся полиэтиленовый мешок с травой, растоптанные соцветья зверобоя.

Я не понял — мертвый он или только без сознания. Поразила его тщедушность. Гоша казался подростком. Маленький, худущий, какой‑то нескладный.

«На за свои чудеса он сжигает все запасы АТФ, — неведомо почему всплыла вдруг в памяти фраза Кости. — Этого универсального аккумулятора энергии в организме не так уж много. Он сжигает себя…»

Затем я глянул на руки Гоши — и все понял. И ужаснулся.

Руки его — черные и несуразно большие — вцепились в лопнувший рельс, будто старались его соединить. Впрочем, трещины уже не было! На месте разлома багрово сиял свежий шов, и нельзя было понять — то ли дымится раскаленный металл, то ли дымятся полуобугленные Гошины руки…

Я ступил ближе к пострадавшему, и меня самого пронзила внезапная боль. Значит, он жив! Это его боль разлита вокруг, будто черная тяжелая вода. Так по крайней мере мне показалось.

Ни тогда, ни теперь я не выдумывал никаких наукообразных теорий и объяснений, не задавался вопросами. Только иногда вдруг приходит ко мне непонятное волнение и заставляет спрашивать самого себя:

— Как он это смог?

При этом я чувствую и тайную гордость за человека, и непреходящую тоску о его — моем, вашем, всех! — несовершенстве.

И еще. С некоторых пор я возненавидел очереди, особенно молчащие. Я обхожу их теперь за три квартала. Потому что вместо толпы чужих и не всегда добрых людей всякий раз вижу Гошу — маленький, худенький, идет по битому стеклу и улыбается, как та душа, о которой слышал стихи:

Она и мучила себя,

И истязала,

Но вместо близкого конца —

Все вырастала!

Могла бы с телом в мире жить,

Знать сладость хлеба,

Но тесно ей на всей земле,

И мало — неба!

Надо зеленеть

Он встал, как всегда, бесшумно, чтобы не разбудить жену. Было около шести по местному времени. В узком осколке слюды, который он прошлым летом оправил деревом, смутно отразилось его большое нескладное тело. «Будто в спешке собирали – из чего придется», – мельком подумал Ким и улыбнулся.

Он жил уже четвертую жизнь – двести сорок восемь лет от первого рождения и немногим больше тридцати от последнего – и каждый раз, меняя износившийся организм, до мельчайших деталей воссоздавал и свою не очень удачную телесную оболочку. Его приверженность к традиционной биоформе другие Импровизаторы считали чудачеством, прихотью мастера, потому что любая стабильность в изменяющемся мире всегда стоит немалых усилий, гораздо проще придумать себе тело более современное и удобное для работы. Он знал, что начинающие Импровизаторы охотно выращивают массу дополнительных органов чувств, дублируют сердечно–сосудистую систему, объясняя все эти приготовления будущими трудностями. Как же, им предстоит воистину божественное занятие – находить безнадежные, потенциально непригодные к самозарождению жизни миры и пробуждать их, оплодотворять сначала устойчивыми органическими соединениями, затем… Словом, каторжный труд генного проектировщика, обученного методам формирования материальных структур при помощи психополя. Всяческие эксперименты с собственным телом Ким считал баловством, пустой тратой сил и времени. По этому поводу он как‑то бросил фразу, ставшую впоследствии крылатой: «Настоящий Импровизатор должен быть консервативнее природы; ей что, матушке, она могла экспериментировать миллионы лет, у нас же есть сроки и осознанная цель».

…Лес дымился свежей зеленью. Его наполняли бесчисленные шорохи и сдержанное движение: деревья разматывали свитки огромных листьев, готовясь с первыми лучами Звезды собирать драгоценную энергию.

Он потянулся, заложил руки за спину. И тотчас, как было уже не раз, в них ткнулась острая холодная мордочка.

— Это ты, Одноушко Мокрый Нос? – спросил Импровизатор, не оборачиваясь. – Выспался, разбойник?

Из‑за отрогов Сумрачных гор уже пролились первые ручейки зари. На какой‑то миг он вдруг почувствовал то ли приступ досады, то ли прикосновение скуки. Та же бессонница, сгоняющая ни свет ни заря с удобного ложа, тот же рыжий одноухий пес, скорее даже волк – животное ласковое, однако постоянно не ладящее со своими соплеменниками по стае.

«Не загрустил ли ты, старче? – спросил себя Ким. – Может, тебе надоел этот Рай, а? Может, тебя потянуло к людям? В толкотню, беготню, когда локоть – в бок, когда в затылок друг другу дышишь. Иначе откуда бессонница и суета мыслей? Почему вдруг самое дорогое – плоть от плоти твоей становится постылым и чужим? Но нет. Ты просто обленился. Ты забыл, что и Рай надо совершенствовать. Тебе наконец пора заняться делом».

Импровизатор вспомнил сегодняшнюю ночь и прикрыл глаза, наслаждаясь отрывками видений–воспоминаний, таких ярких, будто все повторялось вновь и наяву, а не в памяти.

…Он дунул на «подсолнух» – желтый здоровенный цветок, который создал специально для освещения, – и живой ночник погас.

— Почему ты дрожишь? Тебе холодно? Не надо так много купаться перед сном.

— Нет, Кимушка. Мне хорошо… с тобой. Только мне чуть–чуть страшно. Скоро, наверное, придут ветры. Я чувствую их приход.

— Глупенькая. Чем они нам помешают?

— Я не боюсь ветра. Но он приходит, когда приближается Звезда. Она становится тогда огромной, косматой… Она может упасть на наш дом. Ты сам как‑то говорил.

— Спи, моя Отрада, спи. До лета еще далеко, но чтобы тебя успокоить… Я завтра же пойду к пустоши. Там мои глаза и уши, которые стерегут нашу Звезду. Все будет хорошо.

— Ох, Ким. Ты обещаешь и каждый, раз забываешь сходить. Ветер уже близко.

— Нет, нет, несмышленыш. Это всего лишь мое дыхание.

— Ким! Милый Ким…

Великий Импровизатор отогнал от себя ночные шепоты, взглянул на дом. Жена все еще спала. Он представил себе, как она спит: на левом боку, коленки подогнула, дыхание такое тихое, будто Отрада притаилась и к чему‑то прислушивается. Он вспомнил ее всю, желанную и прекрасно–бесстыдную (господи, природе стыд не знаком), и подумал, что такое, наверное, известно только ему – любовь в трех ипостасях. Мужа, отца – это знакомо, аналогов хоть отбавляй, но Создателя…

— Схожу‑ка я, Одноушко, к пустоши, – он ласково потрепал мордочку зверя. – Давно надо сходить, а я все ленюсь. Схожу, пока жена спит…

Он свернул на тропинку, которая вела через лес к пустоши, где семь лет назад причалил его кораблик и где по сей день дежурили приборы автоматической гелиостанции – Звезда, к несчастью, попалась нестабильная.

«Почему „попалась“? – подумал с непонятной горечью Импровизатор. – Ты сам выбрал ее. Ее и вот этот обломок, который и планетой‑то нельзя назвать… Сам! Все сам».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: