«У меня тренированная мощная воля. Неужели она не победит инстинкт самосохранения? Погасить мозг – вот что мне нужно, единственно необходимо. Только перед тем…»

Это было последнее желание, и он решил тут же, не откладывая, выполнить его, чтобы не продлевать понапрасну муки.

Ким выращивал глаза.

Он нашел в своем коконе микроскопические трещины, и две ниточки клеток устремились к поверхности камня, чтобы там превратиться в мышцы, окружающие глазные яблоки, наполнить их стекловидным телом и дать каждому по хрусталику.

Он делал все наспех, и изображение получилось сначала расплывчатым, радужным. Импровизатор тотчас же отрегулировал резкость.

«…Пустыня. Как и семь лет назад. Черные камни, оплавленные обломки гелиостанции, никому не нужная коробка корабля, которая могла бы спасти, спасти… Господи, как я задержался. Уже скоро, любимая, подожди чуть–чуть… Там, на юге, за лесом, где был дом мой, что там? Ничего. Только пепел, пепел, пепел…»

Изображение опять заколебалось, расплылось.

«Да что такое?! – гневно подумал Импровизатор. – Даже такую мелочь, как глаза, ты не можешь настроить. Бездарь, тупица…»

И тут он понял, что моделировал глаза, не приспосабливая их к среде, к условиям, обычные человеческие глаза, и что они лежат сейчас на камне и… плачут.

Кое‑что снаружи он все‑таки различал. Валуны, огромные, но как‑то странно дрожащие; наползающие друг на друга, какие‑то белесые космы неподалеку, по–видимому, сочился дым, зеленое пятнышко в расселине скалы.

Зеленое… Киму вдруг вспомнился Генрих. Он прилетел тогда к Дзинтре, чтобы забрать его, подавленного и ошеломленного неудачей, и начал сразу же уговаривать: мол, не все потеряно. Он даже деревце уговаривал, хотя совершенно не владел методом психофизического воздействия на материю. Присел возле саженца, поглаживал его и внушал: «Надо зеленеть, братец. Что же ты поникло? Надо зеленеть».

Да, теперь он видел отчетливо: в расселине сохранилась горстка травы, это точно. Но что с того, что? Пора кончать. Камню пора стать камнем.

Ким попытался разобраться в своем новом естестве, чтобы понять механизм его действия и сломать его, убить. Но что‑то мешало ему сосредоточиться.

Наконец он понял: трава, мешает зеленая трава в расселине. Он попытался прикрыть веки или как‑то повернуть глаза, но у него ничего не вышло мышцы получали недостаточное питание.

И тогда в его опустошенном сознании шевельнулась крамольная мысль:

«А зачем камню глаза? Это, собственно, уже не камень… Ты уже не камень, слышишь?! Ты уже не камень!»

Он пытался отогнать мысль. Время шло, а она возвращалась и возвращалась.

Возьмите у Кармен косынку

Прохоров впервые пожалел, что не взял купейный. Он часто ездил в Киев, всегда в плацкартных вагонах, и недолгая дорога — вечер, ночь и кусочек утра — обычно выпадала из памяти. Получил командировочное удостоверение, Оля–кассир отсчитала десять трешек, а утром… вошел в министерство. Сегодня эта привычная цепь событий почему‑то распалась. Вернее, нашлось недостающее звено — безрадостная и долгая дорога… А кому, спрашивается, надо это «звено»?

«Мерзкий день, — подумал с тоской Прохоров, доставая пакет с тремя холодными котлетами и твердым, будто яблоко, помидором. Харч этот он прихватил уже на вокзале, так и не вспомнив толком, обедал он или нет. Впрочем, и вспоминать не хотел, потому что как раз перед обеденным перерывом он столкнулся в коридоре с Кириллом Ивановичем и тот… — Черт возьми, как больно. Кто ему дал право? Наговорить человеку столько гадостей и уйти. Не выслушав объяснений… Все не так сегодня, все напепекоски. Куда ни ткнись — больно».

И вагон сегодня попался старый. Все в нем дребезжало и стучало громче обычного, а в тамбуре ругался с кем‑то проводник. Прохоров глянул в окно. Там остывал день. Садилось солнце, какие‑то нежилые будочки и домики чередовались с огородами. В жухлой картофельной ботве то и дело спотыкались телеграфные столбы, а то прямо к поезду выбегали небольшие перелески, обожженные вчерашним нежданным заморозком.

Котлета оказалась клейкой и противной.

«Сырая она, что ли? — подумал Прохоров, брезгливо заворачивая свой ужин в газету, чтобы выбросить. — Или это все настроение?»

Ему вдруг до смерти захотелось пива. Бутылку. Взять и выпить прямо из горлышка. Но ехал Прохоров в одиннадцатом вагоне, и опыт «командировочного волка» авторитетно подсказывал: лоточницы со своими корзинами сюда не забредают. А идти самому куда‑то лень, да и что пиво изменит? Все равно жизнь и не прекрасна, и не удивительна.

Как ни брюзжала душа Прохорова по мелочам, сам он хорошо знал: и неудобства дороги, и все эти котлеты — не главное. Что бы он сегодня ни делал, из памяти никак не шла встреча в коридоре института. Скулы снова обжигало лихорадочным жаром, и не знал Прохоров, что именно так тяжело и неприятно ворочается в душе — стыд, обида или злость? А встретил он перед обеденным перерывом директора института. Кирилл Иванович поздоровался, прошел мимо, но вдруг остановился. «Странный вы человек, Прохоров. — Директор говорил в своей обычной манере, как бы издали, вставляя иногда реплики от лица собеседника и живо реагируя на них. Словом, со стороны могло показаться, что идет диалог, тогда как на самом деле говорил один директор. — Вы поступали к нам конструктором, инженером с отличными рекомендациями. Да, три года назад. Мы имели на вас большие виды. А вы стали почему‑то толкачом?! Знаю, знаю… Дергачев помыкает вами, приспособил к делу. А вы куснитесь… Хоть раз. Он таких боится. Если нет зубов, хотя бы деснами куснитесь… А я в случае чего поддержу вас». Директор ушел, а он обалдело перебирал какие‑то бумаги, битый час курил и все мучался последними словами Кирилла Ивановича: «Почему нет зубов? Ну почему?»

Кусаться с Дергачевым он сразу, конечно, не стал, но после обеда плюнул на все и ушел из отдела, положив под стекло на столе записку: «В командировке».

Прохоров встал и твердой походкой вагонного завсегдатая прошел в тамбур. Закурил. «Напиться, что ли? — подумал он вдруг. — Напиться и послать Дергачеву телеграмму. Поглупее сочинить текст. Ну, скажем, такой: „Подыскал вам дубленку шлите деньги целую толкач“». Получилось не смешно, и Прохоров зло смял сигарету. На ящике для мусора лежал кусочек красного стекла. Он взял его, чтобы выбросить, но почему‑то передумал и поднес стекляшку к глазам — так он делал в детстве.

Унылый вид за окном разительно переменился. Алыми теремками проскочили мимо домики разъезда. Густым пурпуром засветилась встречная река, а из‑за поворота дороги уже бежали к поезду осины и березки. Нет, не деревья… Бежал цыганский табор. Бежали сотни Кармен в красных косынках и махали этими косынками, и кричали ему: «Возьми косынку, возьми. Помнить будешь!» Прохоров вздрогнул. Эти слова говорила ему давным–давно Ася. Он заскочил к ней в театр сказать, что его посылают на курсы, в другой город, что через два месяца вернется. Ася в тот день репетировала роль Кармен. Она вышла в фойе в гриме, в цыганской одежде, и когда он сказал о своем отъезде, заплакала и со стороны можно было подумать, что они продолжают репетицию…

Прохоров опустил руку, тряхнул головой, но не удержался и снова заглянул в стекляшку. В глаза полыхнуло огнем. Горели стога соломы. А дальше вновь показалось картофельное поле. И было оно уже совсем не мокрым и не мертвым. На фоне темной земли переплетения ботвы лежали, как свежий жар. Каждая ветка светилась изнутри ровно и сильно, и когда Прохоров подумал, а что если прогуляться по этому полю босиком — ему стало боязно.

Он снова закурил. Затягивался глубоко, стараясь унять себя, — у него дрожали руки. Кусочек цветного стекла волшебным образом обнажил сущность вещей. Мир, оказывается, полон сил и неистребимой жизни. В нем так много тепла и смысла…

«Неужели, — подумал Прохоров. — Неужели другие всегда так видят? И без всяких там стекляшек. Ежедневно, как я свой кульман. Не может быть. Все это случайность, каприз воображения. Розовая шторка. Реакция организма на трудный день. Маленькая хитрость души, избитой многими печалями. И все же…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: